- Оно и добро, добро, - согласился военный. - Да курево вышло, раскурили артельно махорку, пока добирался до Далматово.
- Ну и полно горевать, чего кручиниться, сынок!
Бабушка ловко сняла котомку, и не успел солдат отказаться для приличия, как ему в левый карман штанов бабушка насыпала своего табаку.
- Он у меня крепкой, для отца-покойника научилась вымаривать-выдерживать. Дак ты уж полегше затягивайся. Ладно?
- Ой, ну и ну! - заулыбался весело солдат, и медали с орденом тоже отозвались колокольчиковым перезвоном.
- Спасибо тебе, бабушка. Спасибо! Как покурю, так на крыльях долечу до Ключей.
- Тебе, тебе, сынок, спасибо! Выздоравливай, поправляйся, милой, да лети, лети, сокол, обрадуй сродственников. Мать-то, поди, глаза все проглядела...
Военный, верно, чуть не побежал, а бабушка заметно сбавила шаг, часто оглядывалась назад и утирала платком глаза.
- Видишь, Васько, а? - остановилась на Затеченской горе-раскатихе бабушка и показала рукой вдаль.
Сколько книжек перечитал - и у детдомовцев, и в школе, и церковные умудрился читать, а такая красота и не снилась... Мне казалось, мы с бабушкой парим в небе над селом под горой, над рекой Течей и тальниковой долиной, - а из лазоревой дали сверкает город, и вовсе не монастырь Московский кремль белеет стенами и башнями...
Даже при бабушке я боялся сказать вслух, если видел красоту. И тут втихомолку дивился и верил тому, о чем пишется в книжках, что увидел не во сне, а наяву. Лукия Григорьевна тоже не умела ахать да пустословить, она тоже больше ни о чем не говорила и ни о чем меня не спрашивала. Ей самой было любо смотреть с горы на диво-дивное, пусть и привычное давно; она понимала без слов все, о чем думал ее внучок.
Показывать, что ты из дальней деревни, я стыдился и все-таки успевал приметить ядреные дома по сторонам, яркие цветы на подоконниках, изукрашенные наличники окон, дерзких ребят и бодро-нарядных девок. Но Затечу мы прошли быстро, не задержались и на мосту, где вилась меж тальниковыми берегами скороводная Теча. Мы торопились в город, на базар.
Однако перед длинным исетским мостом спустились с крутой дамбы и очутились у речной шири. Во всю ширь бежала и бежала слегка мутноватая вода, на мели у песочного мыска темно-зелеными щепками торчали неподвижные щурята, плескались и слепили глаза незнакомые рыбины.
- Смоем-ко дороженьку, - наклонилась к реке бабушка, и я тоже осмелился набрать пригоршнями ласковой прыткой воды.
Щурята сразу сгинули вглубь, и только неведомые светлые рыбки смело подскакивали над рекой, и течение тут же разглаживало круглые морщины.
Умылись, подержали ноги в воде и доели лепешки из кобыляка. Теперь можно додюжить, пока расторгуем табак и варенец, а потом и хлебного наедимся.
Базар совсем не походил на тот, какой я ожидал увидеть, когда слушал бабушкины рассказы. Далматовский торжок, по ее словам, считался вторым после Ирбита и Крестов. В Ирбит на ярмарку съезжались купцы даже из заморских стран, там покупали все, что душе угодно.
Однако и в Далматово раньше по базару глаза разбегались. Тыщи пудов рыбы - осетров, стерляди, сырков и окуней, обозы с хлебом, говяжьи, бараньи и свиные стяги, сало и масло топленое, семя конопляное, кожи и овчины, холсты льняные и конопляные, гуси и утки, шкурки горностаевые и заячьи... А самовары пузатые с чаем, витушки и калачи, шаньги и баранки... А сколько фигурных пряников, белые "головы" сахара, расшитые малиновым гарусом казанские пимы, чай и леденцы в баских железных банках...
Вместо длинных крытых рядов вокруг площадки у вокзала тянулись вкопанные столбики с набитыми на них нестругаными досками. Они напоминали не столы, а лавки и нары по лесным избушкам и в бригадных конюховках. За прилавком стояли те, у кого товар побогаче, а кто победнее, навроде нас, сидели прямо на земле. Возле них отыскали и мы свободное место, прижались к бородатому старику.
Бабушка не торопилась развязывать котомку с табаком и открывать горшок варенца. Она приглядывалась и прислушивалась к публике, а я рассматривал нашего соседа. Он, казалось, не верил лету и потому оделся по-зимнему. На густые брови была надвинута старая овчинная шапка с надорванными ушами, из-под бурого в заплатах зипуна торчали подшитые брезентом чесанки. Тонкий прямой нос и худое коричневое лицо скрадывала густая, чуть рыжеватая с проседью борода. Печально смотрел он на что-то завязанное в большую старинную шаль. Видать, чего-то принес продавать и жалко ему расставаться с вещью, поэтому не решается показывать свой товар, хотя торговля идет вовсю.
- Свежие шаньги, свежие шаньги! - в нос распевает дородная, толстощекая баба. Одета она чисто и аккуратно, бела лицом и красна губами. Перед ней горка сметанных и черемуховых наливчатых шанег, а остальная стряпня в трехведерной корзине прикрыта льняной скатеркой.
Во рту густеет слюна, и я перевожу взгляд на сутулую старушку. Она продает из широких латок сметану и варенец, ловко черпает деревянной поварешкой и скороговоркой приглашает покупателей:
- Испробуйте, милые, испробуйте! Сметана густая, варенец - ешь, не хочу!
"Славная старушка..." - думаю я.
У старушки охотно пробуют деревянной ложкой сметану и варенец, крякают и хвалят, однако редко кто берет. Люди направляются дальше, где высится кадка сметаны, разложены кральки и калачи. Но тут хозяйка с суровым мужицким лицом вовсе не думает угощать задарма. Давеча, когда мы пробирались с бабушкой, она так сузила на меня зеленые глаза, будто крапивой стегнула.
К моей досаде, сметану, кральки и калачи покупают как раз у сердитой бабы, а не у старушки. Молча рассчитываются и без задержки уходят. "Может, от колхоза или сельпо торгует", - гадаю я и поглядываю на городских ребят. Они нахально толкутся по базару, бессовестно пробуют у старушки сметану с варенцом, воруют семечки и табак у деревенских баб и старушек. Как бы и у нас не украли?..
- Чем торгуем, отец? - вспугнул мои мысли хриплый голос над головой.
Возле старика остановилось трое мужиков в одежде железнодорожников.
- А ничем, ребята! - тихо откликнулся дед и полез в карман зипуна за кисетом.
- Как ничем? А здесь что? - кивнул все тот же мужик на узел.
- Гармонья туто-ка, тальянка. Да не ко времени товар-то мой, не до веселья пока что народу, - еще глуше сказал старик, зализывая языком цигарку.
- Так оно, - вздохнул второй и покачал кожаным картузом.
- А ты покажь, дедусь, - мягко попросил третий - круглолицый и черноволосый.
- Показать-то не жалко, показать можно, - пыхнул дымом старик и осторожно развязал концы шали.
Они соскользнули, и мужики и мы с бабушкой увидали тальянку. Потускнел от времени и потрескался черный лак, а лады столь белы, словно не гармонь, а веселый человек улыбнулся во весь рот.
Старик затушил цигарку о брезентовую подошву левого чесанка, легко взял тальянку на колени и чуть-чуть развел алые мехи гармони.
- О це добра! - цокнул языком черноглазый и подмигнул товарищам.
- Сыграй, отец, - попросил первый - белобровый и впалощекий.
Старик положил голову на гармонь и задумался. И тут вдруг протяжно загудел паровоз, и задрожала земля от тяжелого перестука колес. Все оглянулись к вокзалу, а трое мужиков кинулись на станцию.
- Эшелон... - слышал я, как на бегу отрывисто сказал белобровый остальным.
Что-то лязгало и стучало, пока поезд не остановился всеми деревянными вагонами. И когда он затих, по базару порхнули слова: "Солдат... Красноармейцев... Бойцов везут... На фронт..." Бабушка враз оживилась, а старик поднялся и стал сворачивать новую цигарку.
У каждого вагона заоткатывались простенки, и тут же на землю завыпрыгивали солдаты. Они о чем-то спросили у тех железнодорожников, что-то закричали и побежали к базару. Навстречу им визгливо-гнусаво заголосила толстощекая баба:
- Шаньги, свежие шаньги!
- Сметана, варенец, сметана! - подпевали ей.