Когда Жако с Оболтусом простились с «Театром клоунов» ещё вовсю пузырился хмурый дождливый апрель. Теперь был почти что май, и летняя тоска пустой Москвы уже потихоньку въедалась в город.
Оболтус был не актёр. Так, выбегал иногда на сцену изображать верблюдицу или лошадь. У Оболтуса был огромный серо-картофельный нос и белые волосики реденькими струйками спадавшие на лоб. Был он улыбчив и нестрашно громаден. А Жако – тот был актёр настоящий! За ушами – красноволос, гладко лыс, лицом – гномик, походка бесшумная, мелкая.
– Школа Малого театра, – выпячивал он временами квёлую грудь. – Нам ваш Станиславский по барабасу! У нас везде – трагедь! Всюду – «Гроза» и «Бесприданница»: пьески зримые, пьески занозистые! А не какая-то там «работа над собой» прямо во время спектакля.
Из кафе, из полукруглой проглядываемой насквозь «стекляшки», важно выступил полицейский. Жако резко свернул в переулок.
– Не бойсь, не укусит, – Оболтус заржал, – вишь на губе у него бородавка какая? Как говорил наш главреж: верный признак лентяя и бабника. Так что – не до нас ему.
– А я думал шмель у него. Здоровая бородавка. И главное дело, где? На губе. А давай посидим на корточках? Переулок – крутой. Трудно идти будет.
– Раз свернули – чего уж. У меня тут знакомая, вроде даже родственница, в сером доме. Забыл только, как переулок этот называется.
– Брюсов, Брюсов переулок! Эх ты: тверяк – дырявый медяк…
– Молчи! Тверь наша раньше Москвы образовалась. Вставай, блин, идём!
У серого дома Жако опять струхнул.
– Ты иди к своей знакомой, а я тут, в подвале побуду.
– Ладно, если дома она – может чаю набуровит. У меня два пластмассовых стаканчика со вчерашнего дня хрустят в кармане.
В повале был сыро, но не темно: откуда-то сбоку и сверху падал свет. Над головой зудел комар. «Крупный, зараза. Не иначе, – карамора… Укусит – помереть мне от малярии. И всё, и кончился Жако I-й».
Старый актёр присел на пластиковый ящик, сожмурил веки.
Оболтус, тем временем, звонил в квартиру Матрёны Максовны. Он вжал кнопку звонка подряд десять раз и сдулся. Нужно было снова идти в подвал, вести Жако жрать и блевать: язва – не шутка. «Только куда его вести?»
– Матрёна Максовна, – прокричал он негромко, – это я, Никола. Как вы и советовали – ушёл из «Театра клоунов»!
Не дождавшись ответа, Оболтус стал медленно спускаться вниз…
Зуд комариный стих, Жако, повеселев, открыл глаза. Первое что увидел – старик в серо-стальном камзоле, с бантом на шее и звездой на груди. «Ишь, расфуфырился. А одёжку-то, небось, в бутике подтибрил».
– Мне отшень приятно… – пророкотал старик, – однак ш кем имею честь?
– Хорош кривляться. Я Жако, а ты, видать, палатку где-то обнёс.
– Что есть «обнёс»? Я тебе, сволотчь, не разносчик. Я есть – граф. Брюс Яков Вилимович я. А ты, сволотчь, кто? Да я тебе сейчас!
– Учти, я драться не буду. А вот со мной Оболтус, он тебе так наподдаст!..
– Не веришь, что я Брюс? Смотри сюда, поганетц!
Брюс вынул из-за пазухи старинную подзорную трубу. Труба блеснула окуляром, как драгоценным камнем. Жако с хлюпом втянул в себя слюну.
– Да таких трубок сейчас у вьетнамцев – завались!
– А вот я тебе этой зрительной трубкой сейтчас, по голове! Мне сам Пётр Алексеевич её преподнёс…
– Да пошёл ты, вместе со своими корешами!
Жако двинулся из повала вон и на выходе столкнулся с Оболтусом. Он так обрадовался, что даже обнял Оболтуса за талию, хотел ещё и чмокнуть, но достал губами только до льняного зелёного плеча.
– Кончай лизаться, старый! В квартире никого, валим отсюда.
«Какая яркая пара. Что если к делу их приспособить?»
– Стоять, а то я стреляйт буду!
Расфуфыренный старик выхватил из кожаной сумки старинную пистоль, направил на Оболтуса.
– Чё? Да я тебе, – Оболтус ловко нагнулся, швырнул в расфуфыренного камнем. Тот увернулся, но психовать не стал, засмеялся:
– Всё, кончаем драму. Не Брюс я, не Брюс… Заслуженный артист Люлькин, – чуть жеманясь, поклонился он.
Жако вгляделся. Ни про какого Люлькина, он и слыхом не слыхал.
– Да по мне – хоть, Бирюлькин. А за то, что старика испугал – ответишь. Но можно и договориться… Ты нас обедом накорми. И всё забудем. Идёт?
– Я вас не только обедом, я вам выпить-занюхать поднесу. Почесали со мной, на Сухаревку! Мы там клипаки стругаем… Короче, видеоролики готовим. Я – в главной роли, между прочим.
– А тогда чего ж здесь отираешься?
– Натуру для следующей клип-серии выбираю… – Люлькин-Брюс истово, почти до земли поклонился, причём в руке его вдруг возник и медленно шевельнул ожившими волосами длинный с буклями парик. Жако похолодел: «Вдруг и правда, Брюс? Взаправдашний… Ишь, как ловко кланяется. Наши-то заслуженные, как лакеи поклоны бьют…»
– Вот они где, голубчики! А я думаю – кто мне с утра по ушам ездит? Кто в раннюю-рань звонит?
– И не рань вовсе, Матрёна Максовна, девять утра давно.
– А ну – хэндэ хох! Выходи по одному! А вырядились, вырядились как… Ну, точно: грабанули кого-то. А вот я сейчас в полицию звякну, не посмотрю, что ты, Никола, мне родственничек. Смотри каков! Ещё хотела тебя с Липсиком познакомить. А ты с ворьём в подвале засел.
– Мы актёры, а вы пф-ф-ф… а вы, – надулся Жако.
– Чё ты губками пукаешь, старый? Все приличные актёры в Президентском совете сидят, деньги клянчат. А ну, ложись! Сейчас головы дрючком пересчитывать буду.
– Это есть какой-то невозможный баб! Мне её пристрелить, штолли?
– Лучше не надо, вони будет! – Оболтус сказал это тихо, но Максовна услышала:
– Ну так получи, за мою вонь, мря тверская!
Матрёна замахнулась палкой, Оболтус ловко отпрыгнул в сторону. Матрёна шлёпнулась в подвальную воду, заголосила: «убивают»!
– Быстрей на Сухаревку!..
Дух перевели только в допотопной, ещё советской колымаге. Ни одна приличная машина возле них не остановилась. Лже-Брюс радостно потирал руки, Оболтус жалел, что не дал Максовне, хоть она и дальняя родственница, хорошего пинка. Жако, капнув слезой на блузу, спросил подозрительно:
– Что ещё за Липсик такой?
– Ну, Липсик, Клипсочка. Калипсо по-настоящему. Я ж тебе говорил: мармеладка прозрачная. Только глянь на неё – всё, что внутри, сразу видно!
На Сухаревке, в Колокольниковом переулке, в ресторане «33 зуба», в отдельном с большим экраном и голыми стенами, но вообще-то очень даже симпатичном зале – вмиг разомлели. Оболтус глотал не жуя. Жако резал антрекот ножом, нюхал каждый кусочек, закрывал глаза. Наконец Оболтус наелся, выпил водки и напарника заставил:
– За наш собственный «Театр клоунов», выпей, старый. Мы его прямо сегодня с тобой создавать начнём. И этого с буклями к себе переманим.
Тут возвратился Люлькин-Брюс, когда принесли еду он сразу куда-то свалил и Жако уже стал беспокоиться, как бы их с Оболтусом не взяли в рабство, если Брюс не заплатит. Теперь Брюс был без камзола, в батистовой свежей рубахе. На рукавах – кружева, на груди пышные оборки. Жако от удивления икнул.
– А теперь клипы, клипы! – радостно заорал Брюс, – глазенапы закрыли – водка потом, пироги потом! Как услышите голос – так глаза и раззувайте.
Свет в ресторанном зале пригас. Жако послушно зажмурился. Зажужжали далёкие пчёлы, а потом, близко-близко, голоса зазвучали. Верней один, до боли узнаваемый голос зазвучал. Тут и глаз разлеплять не надо было! Вот Жако, веки сильнее и сплющил, даже скривился от отвращения:
– Што этот дурак Каганович мнэ пишет? Нэт, Клим, ты на него полюбуйся! Отвэть ему сегодня же, тэлеграммой: «Архитекторы – слепы. Обуржуазились, скоты! Сухареву башню снэсти к чёртовой матери»! Всё, конец тэлеграмме.
Послышалась далёкая корабельная сирена. После неё – тот же голос:
– Ишь! Буханство-отдыханство им подавай! Брюсову чёрную книгу им – вынь да положь! Запомни, Клим. Рэволюции нэ нужны старорэжимные башни. Нэ нужны дурацкие прэдсказания. Хто такой Лаврэнтий Сухарев? Хватит нам с тобой и одного Лаврэнтия.