– Я не педрилло. И ничего плохого в параплане и в этих людях не вижу. Люди добрые, люди нежные. Только голоса у них – кастрюли гремящие.

– Ну, всё, надоел, – закричал, приближаясь к ним Чика-Гром, – я б сам полетел, только у меня лицо известное, в клипе другое надо. А ну одевай хитон, шушваль! А поверх – опять свою блузу. Яркая она. Оператору легче снимать будет.

Жако, трясущимися руками, снял свою блузу, одел хитон. Синий цвет с розовой продольной полосой ему понравился. И Оболтус похвалил:

– Да тебя в таком хитоне не то, что в Театр клоунов – тебя в родной Малый назад возьмут. Вы ему, хитон этот продайте по дешёвке!

– Продадим… Даже подарим. Ну, соколы? Летим?

Первые секунды полёта ошеломили Жако навсегда, навек!

Пока препирались у лифта и возились с парапланом – отшумел слепой дождь. Теперь дождь кончился, но внизу ещё бежали дождевые ручьи, даже малые речушки, над ними стоял прозрачный пар, розовые крыши огромных новых автобусов посвечивали под не уходившим и во время дождя солнцем, затаённо усмехались сады, торчали празднично бездымные трубы…

Наблюдая за полётом, Чика-Гром набрал оператора:

– Петюня, к вам летят, правильно взял курс Оболтус этот! Ждём ветерка! Как шмякнутся – рожи их кривящиеся снимай. Крупно, крупно снимай… С полицией я договорился. Они опоздают. Главное – мучения разбившихся после радостного полёта, уловить!..

Ветер рванул крыло неожиданно. Оболтус почувствовал: парапалан, который он направил точно в заданное место близ реки, на пустырь, рядом с прогулочной площадкой для собак, вдруг стал непослушным, маленький моторчик тарахтел, запинался. Весело вертевшийся сзади винт вдруг заклинило. Оболтус, как учили, постарался совместить себя с тягой, попытался стать продолжением крыла… От натуги он побелел, оглянулся на партнёра.

Жако ни хрена не подозревал, как дурак, любовался видами.

– Ничего, долетим, – цедил сквозь зубы Оболтус.

Он уже понял: справится и без мотора! Параплан послушный, новый, крылом ловит потоки воздуха, что надо. Он чуть сместил центр тяжести влево, завернул шею и увидел: крыло тоже слегка повернулось… И тут они стали падать вниз мёртвым грузом. Оболтус свесился влево совсем и параплан нехотя стал планировать именно туда, куда Оболтус его и направлял: на Москву-реку. Тут-то Оболтус и усёк: их хотели, их так и задумывали, расшмякать о землю! Он обернулся, чтобы предупредить Жако, но тот, раззявив рот всё ещё улыбался, и Оболтус, стиснув зубы, гладя с ненавистью на небольшую, собравшуюся у прогулочного поля толпу, немыслимо резким наклоном всего тела, рискуя оборвать своей стокилограммовой тушей ремни, – развернул параплан к реке окончательно.

Они сразу пошли ко дну. Предмайская вода была страшно холодной. Оболтус, уже под водой, отстегнулся, сумел отстегнуть и Жако, схватил его за волосы, работая ногами, пошёл к поверхности. Вода невыносимо жгла. Когда их вытащили, Жако почти не дышал. Оператор, которого уже подвезли на автокаре, бешено кусая усы, снимал полумёртвого Жако. Он уже получил команду по телефону от режиссёра, кричавшего, что река – это может даже и лучше, лишь бы кто-нибудь всё-таки помер…

Подбежал какой-то мужик в плаще с капюшоном, наклонился. Мужик тронул негнущимся пальцем горло умирающего. От поля к пустынной набережной спешили ещё несколько человек. Вылезая из воды, Оболтус сильно ударился головой о гранит и видел всё, как во сне. Но всё ж таки он бормотал: «Ты дыши, Жако, дыши! Скорая сейчас будет».

Мужик в плаще почти что лёг на распластанного Жако, и ещё раз потрогал пальцем горло умирающего. Потом ладонью надавил на сердце… Плащ на груди разошёлся, сверкнул орден на камзоле, кончик парика смешно выбился из-под капюшона, залез лежавшему в нос.

– Люлькин, ты? – Оболтус обрадовался.

– Я – Брюс. Я есть Брюс настоящий. Только тихо! Хотчешь верь, хотчешь не верь. Я врач, помочь хочу. А Люлькин-Брюс, – актёришко, фармазон.

Жако открыл глаза. Он услышал последние слова, превозмогая дурноту, мутнеющим взором, вгляделся: всамделишний Брюс с бронзовым могильным лицом, с рассечённым надвое подбородком, со вздёрнутыми кончиками губ, с орденом и в парике, глядел на него!

– Брюс, – обрадовался актёр, – про Москву завтрашнюю скажи что-нибудь… А я… Умираю я… А тут… как назло, дерьмом собачьим пахнет. На собачьей площадке, вишь, подыхаю… Собакой был, собакой издохну.

– Не собака ты. А предсказывать лучше не буду. Одно скажу: море настоящее под Москвой разольётся! Чистое, солёное. И не балтийская вода в нём будет: океанская!

Жако от счастья широко разинул рот, попытался что-то сказать, и тут же испустил дух.

– Господи, прости его душу грешную, – Брюс разогнулся.

Оператор снял мёртвого со всех сторон, отскочил в сторону, крикнул в трубку: снято! Какая-то, видно готовившаяся к грядущему Первомаю моложавая коммунистка, выхватив из хозяйственной сумки красную скатерть, прикрыла старого актёра.

– Скорейшим шагом, отсюда вон! – Брюс подхватил сидящего прямо на неочищенной собачьей земле Оболтуса, потом его бросил и кинулся со всех ног в сторону области.

Кумачовый Жако остался позади. Медно-бронзовый профиль и букли старика, мелькали спереди и сбоку.

– Слышь, старый! – крикнул Оболтус, догоняя Брюса, а в ресторане с нами кто был?

– Говорю ж: фармазон один, надувала балаганный. Скорейш за мной!

Брюс бежал легко, высоко вскидывая ноги перед собой. Казалось, ноги значительно опережают самого Брюса. Такой невиданный способ бега Оболтуса рассмешил. Брюс на бегу всё время что-то выискивал взглядом, наконец, увидел ступеньки. Перед тем как спуститься к воде, отдышался, огляделся. За ними бежала одна только девушка в ватных штанах и прозрачной маечке.

– Не замёрзла? – спросил, усмехаясь, Брюс, – на, плащ накинь. Мне теперь и в камзоле побегать можно.

– Ты ещё, что за чмо? Как зовут? – Оболтусу девушка сразу пришлась по душе: плотненькая, в слезах, – а весёлая…

– Венцислава. Венка я. Из города Пловдив.

– Болгарка? А тут чего?

– На съёмках подрабатываю. Хочу во ВГИК, только до экзаменов далеко ещё.

– По-русски ты здо́рово чешешь.

– Да, ничего с-себе, – застучала она зубами от холода, – я тут должна была гулаговскую уз-зницу изображать. Не кормят уже три дня, полного измождения требуют! Дури дали понюхать, для вхождения в роль. А я не хочу дури гулаговской. Вон в Европе, так, правда, – как это по-русски? – гулаговщина! Вы беженцев видели? Миллион живых мертвецов, миллион призрачных людей по Европе шастает!

– Тихо, барышня, тихо. Звук ненужный, звук горя и отрицания в твоих словах мне слышится.

– Слышь, старый. Утомил ты своими околичностями. Скажи прямо – куда мы теперь?

– К чёрту в турки!.. Ладно, не утаю. В Брюсов переулок, в честь племянничка моего названный. Там всё, что надо есть. Ваши меня в подвале срисовали, я от них само собой утёк, так они Люлькина-дурня мною вырядили. Сериал снимать вздумали: «Брюсова книга». А того не знают: вся плёнка когда-то истлеет! И цифры рассыплются. А книга моя – та до сих пор жива-живёхонька…

– Про тебя говорили, – ты птицу железную сделал когда-то.

– Так ты на ней сегодня летел. У вас её не по-русски назвали: параплан. А мысль в ней – моя, и копир-чертеж – тоже мой.

– Какая мысль?

– А такая: человек-крыло! Не позволил Господь вам отрастить крылья. Зато дал разум, и уяснить разрешил: человек-крыло – вот верный способ обучиться летать самому! Вы ведь только про улёт и говорите, только о нём мечтаете. А того не знаете: слово «улёт» недаром на язык вам вскочило!

– Ну и как тебе наши «улёты»? Вообще, жизнь наша – как?

– Жизнь земная – самообман. Всегда и везде. Не обман, а именно ваш собственный самообман. Жизнь совсем не то, что вы о ней думаете.

– Чего ж ты сюда в наш самообман, как в говно, полез?

– Не полез я. Отпустили. Сегодня тридцатое апреля. Забыл?

– Помню, помню. Завтра праздник Первомай, юбки выше задирай.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: