Будучи человеком незанятым, я пришел прежде всех и долго должен был сосать лед лимонада, чтобы только не кинуться на один из перронов, где шла дачная погрузка адюльтерных поцелуев и велосипедов, чтобы не закричать, среди шляпных картонок и носовых платков: "Возьмите меня с собой!". Общее волнение захватывало - эта жизнь, всецело подчиненная огненным циферблатам или тревожным гудкам, цветы и подушки, контролеры, пути, главное количество путей. Различные надписи и стрелки сортировали человеческую неусидчивость. Столько городов, куда можно уехать, с белыми вокзалами, с загадочными номерами неизвестных трамваев и с людьми, да, с людьми в чесучовых пиджаках или в черных беретах, с разномастными, ожидающими газеты и любовниц, с дрожащими под фонарями, седыми, курчавыми, бесшабашными фантастами!
Афиши теснили меня. Они обещали все: море, даму в купальном трико, долины, полные нарциссов и гигиены, молочный шоколад, развалины замка, негров и рулетку бледного от азарта казино. Я сосал маленькие ломтики льда, одинокий и непричастный к этому миру, без билета, без цветов, без подушек. Пришел товарищ Юр. Он гордо оглядел рельсы и плакатное солнце "серебряной Ривьеры". Нос его блеском и непримиримостью перекричал все сигнальные огни. Потом он заказал кофе с молоком и заранее установил характер предстоящего совещания:
- Ерунда!..
Я не стал спорить. Мне вспоминались различные заседания, на которых приходилось когда-либо присутствовать - о ставках (при профсоюзе) или о современности Лопе-де-Вега в репертуарной комиссии. Секретарша тактично переспрашивала хриплого оратора: "констатируя"?.. "Да, именно констатируя". Самодовольный председатель рисовал елочки и античные профили. Так и теперь. Поговорят, чтобы удовлетворить совесть и циферблат. Огромная черта, отделяющая "слушали" от "постановили", пройдет не по бумаге, но по моему сердцу. Кто-нибудь заплатит за мой лимонад. И я останусь один, среди путей, среди шляпных картонок, с черной вещицей в кармане и с животиком господина Пике.
Место подчеркивало мою сиротливость. Прощания и встречи происходили с невыносимой точностью. Казалось, начальник движения определяет число роняемых слез и запах доцветающих в душных купе левкоев. Тысячи людей создавали иллюзию пустыни, где под звездами, подогнув послушно ноги, умирает верблюд. Какое дело всем до одного? Заинтересовать, разумеется, легко: стоит только нажать вещицу и вся эта толпа начнет жадно рыться в жалком тряпье моих тридцати пяти лет. Детство в Хамовниках, лысый ранец и первая любовь, размноженные ротационной машиной, вместе с левкоями и с подушками ринутся в вагоны. Но я ведь еще ничего не сделал. Я только томлюсь и гляжу на часы. Кроме того, я не подлежу отбыванию воинской повинности и мои кредиторы еще не подали на меня в суд. Следовательно, я никому не нужен. Я могу прилежно сосать лед и изучать афиши.
Я это делал. Юр молчал. Поезда отходили. Наконец, я увидел шарф Паули. Воспоминания о некоторой, забытой было обязанности оживили меня. Я попытался придать моему лицу выражение традиционной нежности. Озабоченность, однако, мешала. Паули казалась мне не наклевывающейся любовницей, но свидетельницей обвинения на предстоящем суде, где призрак и живой человек будут совместно приговорены к высшей мере. Пришла она, как и было условлено, с подругой. Вот он, фантом злосчастного водевиля, чья собачья кличка и непонятная роль давно смущали меня! Диди пахла фиалками. Сквозь лайку я почувствовал естественную теплоту руки. Лакей ей подал мороженое. Словом, как и все, она умело симулировала жизнь. Первой ее фразой было:
- Я еду в Биарриц...
- Когда?
Это спросил Юр. Да, да, товарищ Юр. Я не ослышался. Вы удивлены? Верьте мне, и я удивился. С недоверием, более того, с отчаянием человека, который чувствует, что земля трясется, а система Коперника высмеивается газетным фельетонистом, я взглянул на Юра. Эта великомученица из "Быка на крыше", или из "Дохлой крысы", или еще из какого-нибудь благопристойного притона едет в Биарриц, где теперь сезон, то есть морская свежесть, и дорогие Ромео? Хорошо. Но какое дело до этого Юру? Разве вхожи в его чердачный рай карандаш для бровей или "Серебряная Ривьера"? Я увидел нечто страшное: нос, столь восторженно описанный мною нос, опустился, он померк как сигнальный диск только что отошедшего поезда.
Диди успокоила:
- Нескоро. Через неделю.
Так началось заседание об убийстве председателя лиги "Франция и порядок", гражданина Пике. Тысячи событий могут быть мною описаны: отход того или иного поезда, усмешки лакеев, светский жест, которым Юр поднес Диди упавший на пол платок, восторженное трепыхание моего мотылька, нашедшего очередной огонь для танца и для смерти. Не покидая нашего столика, легко было найти вдоволь сюжетов для психологических изысканий и для сентиментальных фильмов. Говорили... О чем они не говорили? Только Пике и я были отстранены - мы здесь никого не интересовали. Но состязание гольфа в Биаррице! Но энергия, развиваемая товарищем Юром в Мосторге! Но известные чувства, объединяющие и гольф и Мосторг, нос картошкой, узкие, хитро подрисованные глаза хищной птицы или же трагической мумии, но любовь! Вдоволь было тем, составляющих одну, вдоволь мороженого на блюдечках и зноя в венах. На моих глазах строился тривиальный треугольник: Юр подымал платок, Паули богомольно и возмущенно вздыхала, Диди рвалась вверх к серебряному солнцу, к гольфу, к англо-саксонской любви, стойкой, как валюта. Для меня же не было места. Я мог удовлетвориться сознанием, что кто-нибудь да заплатит за мой лимонад: она, он, или бестолковая, полинявшая, как и ее шарф, бабочка.
Однако, чтобы стал понятен романтический характер этого, увы, незапротоколированного заседания, я прежде всего представлю Диди. О глазах я уже упомянул, к глазам следует добавить рот, столь же узкий и длинный, напоминающий отверстие копилки или красный росчерк председателя тарифной комиссии, челку, стыдливо скрывающую лоб, глубокое декольте, уж без стыда выдающее высокие крупные груди, нежный тембр, полный говора лесов и метафизики, сумочку с чековой книжкой (текущий счет в фунтах), верное сердце, наконец, домашний преглупый курдюк. Такие женщины водятся только в Париже, где тулузское рагу и борделезский соус патетичны, как небесные туманности, или как гекзаметр и где в любом ящике мусорщицы, порывшись среди жестянок, счетов от прачки, сухих глициний, можно найти простоватую любовь двух чахоточных подростков. Недоступная, как модель с рю де-ла-Пэ, Диди знала и кризисы, сезонные распродажи, когда приходилось за ужин отдавать на милость мелкого ютландского скотовода шелковое белье и ритмические поцелуи. Она знала и любовь, семейную любовь вплоть до штопания носков прыщеватого поэта, фамилии которого я здесь не назову, зато без обиняков определив его профессию: не только галстуки, сборник стихов о нагих отроках на грузоподъемниках обязан прилежанию Диди. Ночная птица в баре "Сигаль" пела и любила. У нее был на редкость приятный, трудный голос, полный теплоты и черноты августовской ночи. Поэтому ее песенки, скабрезные, как выволоченное из бани тело натуральной мещанки, казались милыми, грустными, если угодно, сентиментальными, превращавшими подагрических пачкунов в наивных провинциальных девушек. Впрочем, все это несущественно. Я никого не зазываю в бар "Сигаль" и мне нет дела до поэтических сутенеров. Пусть другие займутся обстоятельным жизнеописанием этих зыбких существ. Я же вижу Диди рядом с Юром, печальную и бесстыдную, глушь густых ресниц, деловитую сумку, дрожание перчаток, полных расчетливых рукопожатий, растерянности одинокой, уже начинающей стареть женщины.
Не было оператора. Ни поезда, ни лакеи нами не интересовались. А жаль! Пропадал хоть шаблонный, однако полный выразительности фильм. Я в нем не принимал участия. Я был стаканом лимонада или потной кепкой, напоминающей, что вне вокзала - горячая ночь, сто тысяч фонарей, баснословное одиночество. Меня окружали споры, намеки, обмолвки, сеть быстро заплетаемых страстей и обид. Выявлялись характеры. Гиперболические чувства заставляли дрожать стекло и гасили недокуренные папиросы.