Маневровый паровоз, что тихо сипел под окнами, вдруг взвизгнул остервенело, и Клаву будто пронзило всю. Преодолевая тупую боль в висках и внезапно подступившую тошноту, она скомкала письмо - разве его покажешь кому? И без того тошно. Даже Тамарка не поймет, потому что она хоть и старше Клавы, но по разуму вроде ребенка.

Клава стояла у тусклого окна и думала о себе. Последние дни она только и думала о себе, еще надеялась, но сейчас поняла, что все. Уже миновали сроки и в этом месяце, а обыкновенное девчачье не приходило. А тут еще эта тошнота. Что делать? Уехать домой? На улице не дадут прохода языкатые кержачки, что поедом едят деревенских "брошенок" и "разведенок", и те ходят к речке полоскать белье ночами. А тетка загрызет ее совсем, это уж точно. Она до смерти была рада, наверно, что спровадила тогда ее в ремесленное.

Нет, легче под колеса! Эта мысль подобралась крадучись, робко, но вдруг предстала ясной, как в кино, картиной. Клава прислушалась и побледнела паровозы так страшно грохотали! Проносились рядом, гремели всем своим железом, потряхивали общежитие, осыпали замазку на окнах.

Вот проснулись девчонки. Тамарка тоже поднялась. На ее худой спине образовались красные полосы от сбитой простыни, а длинные сухие ноги белы, как сметана. Она еще плохо смотрит и натягивает чулки медленно, чтобы отдалить смену. Только как ее отдалишь? "Кормилец" заревел низко, надсадно, и у Клавы снова отдалось в голове. Как из-за стены, слышались невнятные голоса:

- Опять дождь?

- А то!

- Хорошо, на картошку не погонят.

- Как раз могут. А что это так мочит?

- Говорят, от бомб?

- Каких бомб?

- Какие рвут.

- Будет болтать! Что в газетах-то?

- Не знаю.

Клава медленно плела косу, стоя у окна, мутного и рябого. Дождевые капли на стекле были двухцветными, в каждой странно отражались серое небо и темная земля, Что же теперь делать? Надо кому-то рассказать. А может, ничего уже не надо?

Девчонки вышли из общежития гурьбой, и Клава с ними. На дворе было сыро и невидно. Сверху сеялась какая-то промозглая душная пыль. Хорошо еще, что и общежитие, и столовка, и депо - все рядом. И не надо переходить пути.

В столовой уронили рядом алюминиевую тарелку; Клава вздрогнула, в груди у нее опустело. А в цехе почему-то слышней стал визг резцов и хлопанье передаточных ремней. Прогоняя видение черного грохочущего паровоза, она почти побежала к своему станку, чтобы побыстрей включить мотор и услышать его знакомое ласковое урчанье.

Но Клава не могла забыться в работе. Еще хуже было, чем в первые дни, весной. Каждый звук, если даже и недолго жил, теперь словно старался выделиться. Раньше она не примечала, что рядом, в кузнечном, ахает молот и под ногами неприятно подрагивает. А теперь и бандажные станки, обычно тихие, медлительные, начали так противно скрипеть, будто теркой по сердцу.

Кое-как она отстояла день. С предчувствием близкой перемены - не то беды, не то облегчения - поспешила в общежитие. Тамарка шла рядом, что-то говорила про кино, забегала сбоку, заглядывала подруге в лицо, открыла перед ней накосную разбухшую калитку. Покоя, однако, не было и в общежитии. Товарные всю ночь так грохотали за окном, будто там рвали камень. Если бы они ходили бесшумно, как это бывает во сне!

А сон совсем пропал. Зато пришли слезы. Клава плакала беззвучно, чтобы не тревожить девчат, однако от таких слез лишь скипалось внутри. Она не вспоминала о нем, постылом, кляла себя, несчастную во всей своей жизни, глупую дуру.

Под утро ей привиделось, будто она воет, голосит, как деревенские бабы в горе, и очнулась от боли - пальцы свело в распущенных по подушке волосах.

- Клаша! - услышала она шепот Тамарки. - А, Клань! Не спишь? Клашка, что с тобой? А? Спишь?

Она чувствовала, что подруга подняла голову, круглит глаза, но Клава затаилась, притихла, а Тамарка долго еще вздыхала рядом.

Что же будет? Куда деться от этого шума? Сходить к Глухарю? Только какую причину придумать? А надо ли врать Глухарю-то?..

Меня в депо не было теми днями, отпуск догуливал. Поехать никуда не поехал, в тайгу подался. До чего ж хороши наши места! Поднимешься тропой на взгорок, посмотришь на зеленые увалистые просторы, на синие лога меж сопок, на небо неоглядное - и душа будто счастье полетит искать.

А осенью тайга - умытая, светлая, притихшая - мне особенно по нраву. Может, в эту чистоту меня тянет просто потому, что деповская грязь тут забывается? Нет, уходящая на покой тайга в эту свою пору жизни, когда она поработала всласть и все всем отдала, полнится для меня особым смыслом и красотой.

Кедры, словно окаменев, стоят недвижно, немо, готовые встретить бураны. А под ними едва слышно шелестит разнолес - пылают багряные черемушники, прихорашиваются березки мелкими, как монетки, листочками, стоят трясучие осинники, заливающие все вокруг спокойным желтым светом. Осеннюю тайгу кто-то назвал золотой, и в точку.

Балаган я поставил на Золотом Китате - небольшой бурливой речке с хрустальной водой, наладил снасть. Погода стояла так себе. Сверху оседали мелкие липкие пузырики, с листа нечасто капало, но это были пустяки тайга мне по душе и в такое мочливое время. Она не трепещет от жажды, как в июньские грозы, не пьет взахлеб, она тихо омывает свои золотые листья, чтоб отдать серому небу солнечный свет, собранный за лето.

В Ленинград, на родину, я на другой год собрался поехать, а в этот отпуск мне ничего на свете не надо было, только бы побродить по камням Золотого Китата, посмотреть, как низит тучнеющие облака, как тихо светят под ними осинники, послушать последних перелетных птиц, что протяжно кричат в вышине.

Ленинград никуда не уйдет, а тут краски меняются каждый день, черт с ним, и с даровым билетом. Билеты-то у нас бесплатные, и раз в год деповские катят куда глаза глядят. До самой весны можно потом слышать разговоры, кто и где побывал и как отдохнул. Соберутся в "брехаловке" это такая комнатка при деповском дежурном, где паровозники ждут машины, соберутся, и пошла-поехала. Алма-Ата, слышь, никому не подходит из наших, больно жарко. Москва тоже - ширяют везде под бока и народ там какой-то бестолковый: никак не добьешься, если куда надо попасть. А Черное море и вовсе не по нутру нашим - там люди, конечно, разные бывают, но одна срамота, как некоторые себя содержат, на грязях-то...

И выходило, что наши смоляные леса и чистые речки, наше гулкое дымное депо и поселок с мелкой немнущейся травкой на улицах - первое место на земле, хотя по списку его числят самым последним во всем мире. Вы спросите - что это за список такой и не придумываю ли я чего? А вы загляните в любой атлас или энциклопедию да посмотрите последнее слово. Им как раз обозначена река, из которой мы воду гоним для депо. В эту реку Золотой Китат течет.

Опять же вы можете спросить, могу ли я говорить про все переживанья Клавы Ивановой, про то, как недалеко было до беды, если в тот день я рыбачил да "Зорким" щелкал? А я всю эту историю доподлинно знаю. Откуда вы потом поймете...

И вот Клава решила пойти к Глухарю. Про него надо бы сказать особо, потому что он в этой истории, считай, главный человек.

До войны Глухарь проходил в депо первым номером - орден получил, поминался в газетах и по радио как стахановец, а раз его вместе с бригадой даже в кино снимали. Я-то встретился с ним в сорок втором. Осенью того года, совсем еще мальчонкой, приняли меня в депо, учеником слесаря. Дело такое вышло. У нас картошка тогда на огороде вымокла, а летом еще подъехали с юга эвакуированные - и цены на базаре так взлетели, что не подступись. Короче, у матери не было другого выхода. Сама она нанялась стирать мазутку в кондукторский резерв - там наркомовский паек давали, а меня сюда, в депо. Уплакала тут кого-то, чтоб тринадцати лет взяли. А для меня это радость была.

Помню, совсем обалдевший от грохота и крика, сидел я на паровозной буксе и счищал с нее грязь. Букса вся была захлюпана мазутом, он загустел на ней и запекся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: