— Вот и я не знаю, как быть, — тут Тимофей обвел взглядом конюхов. Полезай в седло, Богдаш, да и поедем на конюшни. Больше нам тут делать нечего — или ты со Степановой женкой недолюбился?

Богдаш невольно поглядел на Стенькину Наталью.

Она же смотрела на него прямо-таки говорящими глазами.

— Сучий ты сын! — кричали те огромные глазищи. — Я-то душой распалилась, к тебе прикипела, спасти тебя хотела! Я-то мучалась, сомневалась, металась, уж и не знала — то ли мужа слушаться и государю служить, то ли тебя, подлеца, любить! А ты-то?!.

Желвак как-то неловко развел совсем деревянными руками…

И тут раздалось свирепое:

— Кто стрелял?!?

С двух сторон подбежали два стрелецких караула.

Какое-то время вообще ничего нельзя было понять, шум стоял невообразимый. В этом шуме даже Тимофеев громоносный голос ненадолго потерялся. Наконец Тимофей с Деревниным на пару призвали к порядку всех стрельцов — и участвовавших в ловушке, и караульных.

— Да не галдите так, сволочи! Где старший? — потребовал Деревнин. Ты, что ли?

Десятник и ответить не успел — в наступившей тишине Богдаш услышал вдруг нечто такое, от чего вздернул опущенный было до того, что короткая борода в тулуп уперлась, подбородок и сказал быстро:

— На конь!

Приказание это относилось к нему же самому — Тимофей, Семейка и Данила с коней не сходили.

Семейка, схватив под уздцы Полкана, вытолкнул его вперед, чтобы Богдаш мог быстро сесть в седло. Ни он, ни Озорной даже не спросили — что такого расслышал товарищ в ночи. И Богдаш тоже ничего не стал растолковывать — а послал Полкана вперед.

Изумленные Деревнин, Стенька и стрельцы не сразу догадались завопить вслед.

Данила скакал бок о бок с Семейкой и чувствовал, как душа наполняется радостью. Ничего в мире не могло быть лучше такой ночной скачки — в ней было неописуемое веселье для души, и оно вместе с морозным воздухом втекало в грудь и расходилось по телу, делая его легким и ловким. И не все ли равно, ради чего сорвался с места и позвал за собой товарищей Богдаш!

Желвак вел погоню почему-то в сторону Москвы-реки.

— Глянь! — наконец крикнул он, когда уж вылетели на берег неподалеку от стены Китай-города. — Уходят!

Тут лишь Данила понял — Богдаш чутким ухом уловил скрип санных полозьев у забора Печатного двора. Пока захлопывалась и вновь открывалась ловушка Земского приказа, кто-то, воспользовавшись отсутствием стрелецких караулов, поспешивших на выстрел, подогнал сани — и теперь уходил во всю конскую прыть, уходил тем путем, которым зимой можно было мчаться, не давая никаких объяснений воротным сторожам и не останавливаясь с проклятиями перед решеткой, загородившей улицу.

Сани, освещаемые огромной серебряной луной, уже неслись по льду Москвы-реки, вверх по течению, а куда — непонятно.

Семейка, мысливший быстрее, чем полагалось бы простому конюху, сразу послал своего Ворона вперед — и тот не столько сбежал, сколько съехал на лед, сбился с намета, выровнялся — и уже не Богдаш, а Семейка повел погоню.

— К берегу отжимай! — крикнул Тимофей.

Если конный еще мог выбраться на берег в любом месте, то сани нуждались в нарочно сделанном спуске. И теперь главное было — не дать им до спуска добраться.

Похоже, Голован не меньше Данилы был рад ночной скачке. Парень почувствовал по его ровному, мощному ходу, что силища у бахмата немеряная, и он будет рад, коли позволят еще немного той силы выплеснуть. Данила подбил его под пузо каблуками, хлестнул пару раз поводьями по шее — не сильно, а чтобы понял — незачем сдерживать свой бег. И Голован вынес его вперед, пошел вровень с Семейкиным Вороном.

И сани, и конные миновали Кремль, теперь по правую руку было уже Чертолье.

Те, кто мчались в санях, запряженных добрым возником, поняли — дело плохо, не до жиру — быть бы живу!

Из саней вылетело темное, продолговатое, вроде длинного и битком набитого мешка, покатилось по льду.

— Данила, подбери! — приказал Тимофей. И Данила, осаживая возбужденного бахмата, направил его к мешку, не сразу осознав, что товарищи-то продолжают изумительно прекрасную погоню, а ему — сторожить теперь эту непонятную вещь.

Сани неслись куда-то в сторону Хамовников.

А в мешке?!.

Что может быть в длинном мешке, выкинутом из саней, несущихся во весь мах?

Почему-то первое, что пришло на ум, — мертвое тело! Возможно, то самое, которое исчезло в Хамовниках, хотя было совершенно непонятно — как же оно вынырнуло на Печатном дворе?

Данила всякого навидался и знал, что невозможно лишь спать на потолке одеяло слетать будет. Прочее же — в руке Божьей. И что иное, такой неожиданной величины, можно вывозить среди ночи с Печатного двора, как не мертвое тело?

Он подъехал к мешку, и тот подтвердил его предположения — по виду был похож на увязанный труп.

Мертвецов Данила не боялся.

С ним уже случилось то, что вышибает подобный страх из подростка основательно. Он проснулся в сарае, на сене, укрытый одним рядном с больным отцом, прохваченный утренним холодом, и даже не сразу понял, что холод отовсюду… Приподнявшись на локте, он долго смотрел в отцовское лицо, пытаясь уловить дыхание. Дыхания вроде не было, а потрогать лицо пальцем не мог. Что-то внутри — запрещало. Он отполз, встал на ноги, тихонько, как если бы боялся разбудить, и вышел на двор. Там уже выпроваживали в стадо корову. Данила подошел к хозяйке и сказал ей, что с отцом — неладно. Он уже понял, что стряслось, но мысли в голове были тупые, неповоротливые, почему-то ощущалось сильнейшее облегчение, а слез не оказалось вовсе. И, стыдясь этого облегчения и этого отсутствия слез, он сбежал со двора, предоставив приютившим их хозяевам все похоронные заботы…

Голован подошел к мешку, наклонился и стал обнюхивать.

Это показалось Даниле странным — еще минувшим летом норовистый бахмат отказался подойти к покойнику, пришлось применить силу. А тут, на тебе, и подошел, и нюхает, и…

— С нами крестная сила!.. — прошептал потрясенный Данила.

Голован вцепился в мешок зубами и тряхнул его с превеликим неудовольствием. Валяется же всякая дрянь на дороге — вот что хотел он сказать всаднику. И всадник понял, и спешился, и приподнял мешок, отпихнув от него конскую морду.

Мешок был хоть и не пушинка, однако мертвое тело в себе вряд ли содержал. И шел от него запах… Данила, не хуже Голована, принюхался. Запах был чем-то знаком.

Но, коли внутри не мертвец, то и няньчиться с мешком было бы смешно. Данила подхватил его, перекинул через конскую холку, сам сел в седло и поскакал вдогонку за подозрительными санями и лихими товарищами.

Он обнаружил всех троих сразу за речным изгибом.

Они сделали то, что и собирались, — без всякого членовредительства оттеснили сани к берегу и заставили санника, взбежав на крутой скат, пронестись по нему десятка три саженей. Наклон был достаточный, чтобы сани не удержались и опрокинулись.

Те, кто удирали от погони, а было это двое мужиков, вылетели на лед. У них, к счастью, не случилось оружия, и теперь они злобно и уныло переругивались с конюхами.

— Гляди ты — руку поломал! — отвечал на заведомо лживую жалобу Богдаш. Сейчас и вторую поломаю!

— Сюда! — позвал, заслышав копытный стук, Данилу Семейка. — Ну, что там у тебя, свет?

— Ваше добро? — Тимофей указал плетью на привезенный мешок.

— Какое наше?! Знать не знаем, отродясь не видывали!

Семейка подъехал и улыбнулся Даниле.

— Взяли сучьих детей!

— Понюхай! — предложил ему Данила. — Не пойму — трава сушеная, что ли?

Семейка наклонился, потянул коротким носом…

— Ого! Давай-ка сюда!

Он повернул мешок и развязал его, сунул вовнутрь руку и точно — вынул жгут каких-то темных сухих листьев. Запахло сильнее.

— Что это? — спросил, подъехав, Тимофей.

— А не чуешь?

— Да это ж табак! — заорал Богдаш. — Ну, теперь ясно, чего они улепетывали! Спины свои ненаглядные берегли!

— Тьфу! Еретики проклятые! — заругался Тимофей. — Мало вас за тот табачище порют? Вот раньше тем, кто нюхает, ноздри рвали, все равно, мужик ли, баба ли! И правильно делали! Больно добр государь к вам, к нехристям! Сказано — когда у людей дым изо рта пойдет, последние дни настанут! Адово пламя приблизить вздумали!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: