Репетиция с оркестром – это тоже борьба, которую он каждое утро начинает заново. Теперь уже никто из музыкантов не противоречит ему, это борьба внутренняя. Любой дирижер знает ее, даже если между ним и оркестром полное согласие. Люди различны, а в оркестре всех должно объединять одно чувство.
Немало времени Бах проводит в часовне, где помещается орган. Здесь кульминация рабочего дня – самые отрадные часы. Полная свобода, покой и вдохновение. В часовне светло, просторно; высокие окна, высокий купол. И широкий, во всю стену, орган в глубине.
Но время идет. Во всем замке начинают бить часы. Бах слышит четыре удара и встает. Мария-Барбара, дети, кое-кто из горожан, заглянувших к нему в обеденное время, преданный Зауэр – все они ненадолго отвлекают Баха, и он пробует, насколько это возможно, некоторое время не думать о музыке.
И только к вечеру он заходит в библиотеку. Достает ноты, тихо перелистывает их и начинает разбирать, сидя у маленького клавира. Похожий на звездочета библиотекарь Геерт стоит поодаль и ждет, когда потребуются его объяснения. Иногда он вмешивается и сам: его гнетет одиночество и груз накопившихся знаний.
Ноты, которые рассматривает Бах, – сборники старинных сюит. Это в основном танцы. Но они расположены не случайно – каждый последующий сильно отличается от предыдущего: после медленного следует быстрый, после двухдольного – трехдольный, после грустного– веселый. Благодаря этому, строго соблюдаемому последованию весь сборник называется сюитой.
Здесь, в веймарской библиотеке, кажется, собраны все танцы, которые когда-либо существовали. Здесь хранятся медленные, горделивые паванны, под звуки которых совершался крестный ход или двигался брачный поезд невесты с ее подружками. Библиотекарь выступает вперед.
– Вот свадебная паванна, – говорит он, бережно перелистав страницу. – Конечно, в музыке соблюдена медлительность и чинность. Но, однако, прислушайтесь: разве в этих проходящих триллерах и группето [9] не улавливается шепот и чуть слышные смешки?
– Да, пожалуй, – говорит Бах наигрывая.
– И, позволю себе заметить, глубоко ошибаются те ученые музыканты, которые думают, будто медленный темп не может выражать веселье, а быстрый исключает печаль. Они, право, не умеют слушать. Нам известны совсем другие примеры, правда, редкие. А знаете ли вы, откуда произошло самое название паванны?
Бах это знал давно: танцы назывались в честь города, в котором они возникли. Родина паванны – город Падуя, оттого она часто называлась Падованна – падуанский танец. Но есть и другое, более любопытное объяснение: название танца возникает по сходству с движениями птицы или животного, которому подражают танцоры.
Ну, и как вы думаете, кто представляет, так сказать, герб паванны? Павлин! – Старик торжествующе смеется.– Это танец павлина, вернее – не танец, а поза горделивой птицы, когда, распустив свой хвост, павлин как бы хочет внушить нам: «Глядите, как я великолепен! Как я величав в своей неподвижности!»
…Здесь можно найти романески, римские танцы,– они еще называются сальтареллами, от слова «сальто»– прыжок. Своими резкими ударениями они сильно отличались от аристократической паванны. Говорят, плебейки-сальтареллы в конце концов проникли в высшее общество и там значительно пообтесались и присмирели. Но передают и другие слухи, будто они заразили своими замашками высший свет. Бах знал немало таких танцев.
Ах, она была очень забавна, эта игривая баллада про девчушку Сальтареллу, которая, неизвестно как, очутилась во дворце в своей потрепанной юбчонке! Отступать было поздно: зал ярко освещен, и все взоры устремлены на странную гостью. Куда денешься? Хорошо было Золушке в ее бальном наряде и хрустальных башмачках! Так поневоле почувствуешь себя принцессой! А Сальтарелла не успела даже умыться как следует! Что делать? Надо принять бой! И она стала подражать знатным дамам, приседать, улыбаться, обмахиваться воображаемым веером. И, право, это недурно у нее получалось! Ну, а раз так, замарашка приободрилась. Она почувствовала себя свободной, природная веселость вернулась к ней. И она стала со смехом прыгать и скакать по залу, высоко подбирая свою драную юбку, а гости – за ней. Даже сам король, такой грузный и тучный, что его усаживали на трон два телохранителя, глядя на веселую девчонку, проделал несколько прыжков.
Все это было очень давно. А сюита, близкая к восемнадцатому веку, состояла из четырех танцев: немецкой аллеманды, французской куранты, испанской сарабанды и английской жиги.
– …Я думаю, сарабанда возникла вовремя чумы,– говорит звездочет, перебирая ноты сухими руками.– Иначе как вы объясните многочисленные фрески на старинных зданиях, изображающие скелет со скрипкой в руке, а внизу надпись: «Смерть танцует сарабанду»? Ведь это пляска смерти! Трехдольный похоронный марш!
Сарабанду он выделяет из всей сюиты и пророчит ей великое будущее.
– Я убежден, что со временем сарабанда разовьется в совершенную форму и составит гордость музыки. Каких высот достиг человеческий дух, если возможно такое простое и красноречивое воплощение трагического! Иногда я и сам пытаюсь сочинять. Но куда мне! Я только слышу эту музыку внутренним слухом, а записать и даже спеть не могу. Но, если бы я был композитором, я выбрал бы для сарабанды античный сюжет – Орфея и Эвридику. «Не оглядывайся, – шепчет она, – я только бледная тень!» Ах! А кругом Елисейские поля в ровном ночном свете… Удивляюсь, как никто из композиторов не написал подобной сарабанды! [10]
– Как вы много знаете, господин Геерт!
– Я? О, в этом мое счастье и мое горе! К чему эти знания? Что проку в них, если в течение долгих месяцев– что месяцев! – в течение многих лет нельзя ни с кем словом перекинуться? Я окончил два факультета, литература и музыка мои любимые и, смею думать, известные мне области. Но я имел несчастье родиться в бедной семье, у меня не было протекции, и даже эту должность библиотекаря я получил лишь на старости лет, после долгих мытарств. И здесь я одинок и безмолвен, никто не посещает меня… Вот почему я так набросился на вас, мой друг, и мешаю вам заниматься.
– Вы мне нисколько не мешаете, – говорит Бах,– напротив, я благодарен вам.
Он чуть было не прибавил: «И в моей жизни есть что-то сходное с вашей…»
Геерт отходит к полкам, дав себе слово больше не мешать музыканту. Но, как только Бах приступает к жиге, заключительной части сюиты, старик не выдерживает и подходит к клавесину.
– В последний раз позволю себе нарушить вашу сосредоточенность, мой благородный господин. Я сказал бы, что вы играете слишком медленно. А между тем жига… ух! Только свистит в ушах! И представьте, эту чертову пляску умудрялись танцевать на пятках! Да-да! Взявшись за руки, целой оравой, заломив шапочки на затылки, моряки выплясывали ее все вместе! Я сам видел этих молодцов в дни моей юности. Все вместе! Оттого жигу и записывали совсем по-особенному, иногда даже в форме фуги… Вот и вам попалась такая… Прошу вас, сыграйте еще раз!
Стук и гром стоит в библиотеке. Бледный Геерт слушает, закрыв глаза.
– Вот-вот! Голова должна слегка кружиться. Как во время качки.
Бах доигрывает до конца, перелистывает сюиту и говорит:
– Какие резкие контрасты!
– Да ведь это разные времена! Средневековье, шестнадцатый век, семнадцатый. Все смешалось! Аллеманда и жига! Дворец и таверна. Величавость и бесшабашность! И, однако, разве не слышится что-то сходное во всей этой кутерьме? И разве вся наша жизнь не состоит из подобных контрастов? В этом есть глубокий смысл.
Да, это больше чем танцы, это портреты, характеры. И Бах видит перед собой немецкого рыцаря в латах и веселую француженку-плясунью, видит Эвридику в тумане Елисейских полей, идущую вперед под звуки печальной сарабанды.
И лихие матросы пьют джин, а потом, заломив шапочки на затылки, все вместе, взявшись за руки, отплясывают на палубе жигу на шесть восьмых и поют хором: