К счастью, выясняется, что осторожный бутафор вместо "стрихнина пополам с синильной кислотой" налил в чашу безобидных желудочных капель. Обратим внимание, что остроумная логика Евреинова, использованная в "Четвертой стене", идеально соответствует "гегелевскому силлогизму юмора", который Набоков вывел в английской версии "Камеры обскуры" - романе "Laughter in the Dark":
Дядя остался дома с детьми и сказал, что устроит им на потеху маскарад. После долгого ожидания он так и не появился; дети спустились вниз и увидели человека в маске, набивающего мешок столовым серебром. "Ой, дядя!" - закричали они в восторге. "Ну, правда хороший костюм?" - отозвался дядя, снимая маску. Так строится гегелевский силлогизм юмора. Тезис: дядя переоделся во взломщика (на потеху детям); антитезис: это действительно был взломщик (на потеху читателю); синтез: это все-таки был дядя (читатель одурачен). ("Смех во тьме")
Применим силлогизм к шутке с ядом. Тезис: безвредный напиток вместо яда; антитезис: это действительно яд; синтез: все-таки это не яд, а желудочные капли. Отличительные черты юмора Евреинова и Набокова выворачивание наизнанку понятий и ситуаций, провокационная игра с читателем и зрителем, который лишь задним числом понимает смысл шутки, и, наконец, обыгрывание условной природы искусства и насмешка над теми, кто принимает иллюзию за реальность.
Но не только презрение к безвдохновенному реализму и специфическое чувство юмора связывают Евреинова и Набокова. Скучной имитации жизни Евреинов противопоставил образ Арлекина, преображающего и театр, и саму действительность. В своих трактатах он не только отождествлял себя с этим героем комедии дель арте, но и видел в себе провозвестника религии нового, "чудесного века маски, позы и фразы": "Я Арлекин и умру Арлекином!" ("Театр как таковой"). А на обложке "Самого главного" работы Юрия Анненкова Евреинов был изображен в виде арлекина, распятого на кресте.
Именно здесь, в этой точке, и произошло короткое замыкание; возникает скрытая, но прочная связь между Евреиновым и Набоковым, все творчество которого прошито и структурировано арлекинскими мотивами. Но прежде чем привести доказательства, вспомним, что представляла собой художественная вселенная Набокова в середине 20-х годов - незадолго до того, как Набоков полчаса побыл Евреиновым на эстраде второразрядного берлинского кафе.
В том фрагменте из "Взгляни на арлекинов!", где герой говорит о себе как о неудачной версии куда более великого писателя, интересна не только тема двойничества, но и тема творческой несостоятельности. Эта тема имеет непосредственное отношение к началу писательской карьеры Набокова: его стихотворения и рассказы, написанные до 1924 года, поражают своей беспомощностью и какой-то беспросветной банальностью:
Твой будет взлет неизъяснимо ярок, / а наша встреча - творчески тиха... ("Родине", 1923)
...я порывисто вскинул глаза в лучистых радугах счастливых звезд. (Рассказ "Слово", опубликован в берлинской газете "Руль" 7 января 1923 года).
Пишет все это не испуганный гимназист, в первый раз принесший тетрадку собственных сочинений в редакцию иллюстрированного журнала для юношества, а вполне уверенный в себе 24-летний литератор, успевший получить кембриджский диплом филолога и опубликовать не одну книжку. Со дня разлуки с Россией, якобы разбудившей сонный дар Сирина, прошло уже несколько лет, а его стихи и проза, бессодержательные и вяловато-торжественные, так и не сдвинулись с мертвой точки, поставленной в конце его первого поэтического сборника, вышедшего в Петрограде в 1916 году. Дежурная фраза в духе "лучшие его строки были продиктованы любовью к России" не имеет к раннему Набокову никакого отношения. По странной иронии именно стихам, обращенным к родине, свойственна наиболее сокрушительная бездарность (Кость в груди нащупываю я: / родина, вот это кость - твоя. "К родине", 1924).
Перемену, произошедшую с Набоковым около 1924 года, иначе как чудом не назовешь. В рассказах "Картофельный эльф", "Бахман", "Возвращение Чорба" он с такой головокружительной легкостью достигает безукоризненной верности тона, что остается предположить, что до этого момента его замещал какой-то мелкий, неудачливый двойник, немедленно прогнанный при появлении настоящего хозяина. Если в 1925 году этот двойник еще пытается вернуть утраченные позиции, то с 26 года он окончательно изгоняется со страниц прозы и лишь изредка проявляет себя в некоторых не слишком удачных стихах. Появляется новый писатель, ослепительный дар которого возник словно из ничего, по мановению волшебной палочки невидимого фокусника.
Присмотримся повнимательнее к упомянутым трем рассказам, позднее вошедшим в сборник "Возвращение Чорба" (Берлин, 1930). Иногда на периферии, иногда в центре сюжета в них повторяется один и тот же мотив, восходящий к античному мифу о Дедале и Икаре и средневековой легенде о незадачливом ученике чародея (последняя была актуализирована романтиками, а позднее перешла в пользование современной низовой культуры - страшных историй и фильмов ужасов). Это мотив несостоявшегося чуда, неудавшегося фокуса:
Шок протянул руку, хотел, видно, выщелкнуть монету из уха карлика, но, в первый раз за многие годы мастерских чародейств, монета некстати выпала, слишком слабо захваченная мускулами ладони. ("Картофельный эльф", 1924)
Он совал монетку в щелку музыкального автомата и при этом плакал навзрыд. Сунет, послушает мелкую музыку и плачет. Потом что-то испортилось. Монета застряла. Он стал расшатывать ящик, громче заплакал, бросил, ушел. ("Бахман", 1924)
В "Возвращении Чорба" мотив несостоявшегося чуда уже становится сюжетообразующим: герой рассказа, жена которого недавно погибла, наступив на оголенный провод, покупает на ночь проститутку, чтобы воскресить в номере обшарпанной гостиницы свое прошлое - первую брачную ночь. Посреди ночи он просыпается и - испускает "страшный истошный вопль".
Он проснулся среди ночи, повернулся на бок и увидел жену свою, лежавшую с ним рядом. Он крикнул ужасно, всем животом. ("Возвращение Чорба", 1925)
Далее следует несусветная трагифарсовая сцена, в которой спасающаяся бегством проститутка сталкивается в дверях с родителями жены Чорба, ничего не подозревающими о смерти дочери и пришедшими увидеться с ней. Фокусник Шок, музыкант Бахман, Чорб - первые в длинной галерее набоковских "неудачников". И если уж говорить о едином метасюжете произведений Набокова, то им является отнюдь не драма утраты и ее последствия (как естественно было бы предположить, если согласиться с мнением о том, что главным источником вдохновения для Набокова была память об утраченной России), а творческая неудача. Лужин кончает жизнь самоубийством, не справившись с миром шахматного наваждения, который сам же вокруг себя и создал ("Защита Лужина"). Изобретатель конструирует движущиеся манекены, плавные движения которых идеально имитируют человеческую пластику, но в итоге не может поддержать в них иллюзию жизни ("Король, дама, валет"). Магда мечтает о карьере кинозвезды, но ее первое появление на экране заканчивается полным провалом ("Камера обскура"). Герман задумывает идеальное преступление и обряжает простолюдина Феликса собственным двойником, но сходство оказывается мнимым, существующим лишь на территории германовского безумия ("Отчаяние"). Цинциннат и Чернышевский, эти двойники с разными знаками, равные друг другу "по модулю", пишут в тюрьме, перед лицом смерти, книгу своей жизни, но не могут совладать с непослушными словами ("Приглашение на казнь", "Дар"). Мечта Гумберта об эротическом рае в обществе Лолиты сбывается - но лишь на то недолгое время, пока Лолита не повзрослеет, а болезненное чувство любви и раскаяния не поставит под сомнение успех его гедонистического проекта ("Лолита"). Чарльз Кинбот лелеет воспоминания о Зембле, но поэт, которому он вверяет свое прошлое, упоминает его родину лишь в одной строчке своей поэмы ("Бледный огонь"). И наконец, писатель Вадим Вадимович так и не может вспомнить, тенью какого писателя он является ("Взгляни на арлекинов!").