Падая, уже не в силах сдержать испуганный вскрик, человек нелепо и неловко выставляет вперёд руку, и попадает ей по собачьей спине. Собака испуганно взвизгивает и отскакивает в сторону, уходит из-под падающего тела, — с тротура — на дорогу, вырвав поводок из разжавшейся руки.

…Дьявольское скрежетание безнадёжно запоздалых тормозов, и глухой удар вышибает из лёгких пса последний звук, между поскуливанием и вздохом, и отшвыривает уже неживое тело на несколько метров. Задний ход. Вывернутый вправо руль. И лицо водителя: круглые от испуга глаза, приоткрытый, словно в гримасе боли, рот, как будто его пальцы не сжимают до побеления руль, а скребут бессильно асфальт, — как будто это не он, а его. Газ — и легковушка с помятым радиатором срывается с места и уходит, пьяно петляя, оставляя облаке голубоватой бензиновой гари человека, медленно отрывающего от наждака асфальта разбитое и окроввавленное лицо. Руки не шарят по земле, не ищут очки, которые никогда не были нужны, руки не пытаются вытереть кровь, заливающую глаза. Она не мешает им видеть: эти глаза никогда не видели.

Человек тяжело садится и пытается произнести волшебное слово, но заходится кашлем. В конце концов сиплым голосом, последним усилием надорванных в крике связок, произносит: «Азор…», потом, через секунду — ещё и ещё, с нарастающим отчаянием, потому что он уже понимает, что произошло: слух рисует ему не менее точную картину произошедшего, чем могло бы дать зрение; но он всё отказывается верить, и порванные губы сквозь боль пытаются свистеть, но ничего не выходит. И тут доносятся шаги детских сандалий, лёгкий топот убегающего маленького ублюдка. Этот звук на миг отвлекает внимание сидящего на земле человека, он поворачивает в сторону беглеца невидящие глаза и тихо шепчет: «Пожалуйста…» Но тут он наконец понимает, что именно произошло, рука тянется назад и натыкается на протянутую бечёвку, в ярости рвёт её на себя и губы беззвучно шевелятся, проклиная.

Потом ещё, в последний раз: «Азор…», и, сначала попытывшись поняться в полный рост, а потом, когда подвёрнутые ступни дают о себе знать, отрешившись от мысли подняться, — на четвереньках, медленно, орошая кровью полотно асфальта, он ползёт к тому месту, где на боку лежит мёртвое тело собаки-поводыря, двигаясь на звук падения, врубившийся в память и оставивший там незаживающую отметину, или, может, на шум уже слетающихся мух, или на запах крови, но скорее всего потому, что есть необъяснимая уверенность, что его собака лежит именно там. Он всё ещё пытается свистеть, когда его вытянутые руки утыкаются наконец в липкий и горячий от крови шерстяной бок. Порывистым движением слепой прижимается ухом к грудной клетке убитого пса и ничего не слышит…

Но наверное это мерзкое назойливое жужжание мух мешает различить слабое биение в глубине груди, ведь не может же быть, чтобы он умер, просто не может такого быть!

Пальцы зарываются в густую шерсть, губы находят мокрый ещё нос, он чешет пса за ухоми шепчет, шепчет: «Азор… Азорка…» Слеза бежит за слезой, горло набухает и рвущиеся связки рождают нечеловеческий, полный тоски и отчаяния крик, а ободранный кулак всё молотит, не чувствуя боли, асфальт.

Собираются люди — улица хотя и не оживлённая, но и не безжизненная. Через четверть часа подъезжает скорая, его тормошат, обращаются к нему, но он говорит только с убитой собакой, и губы бесконечно повторяют: «Азорушка… Азорка…»

Приносят воды, люди вовсю обсуждают происшествие, копаются в деталях, показывают пальцами, и гудение толпы заглушает гудение мух.

Сильные руки отрывают наконец его грузное тело от асфальта, но он, почти по-детски плача, тянется вслепую к телу пса, и тогда санитары, вопреки всем инструкциям, укладывают и собаку рядом с его носилками в машине. Сирена, синее мелькание мигалок — и скорая уносится прочь по сонным улицам, толпа нехотя разбредается, и на месте остаётся только маленький мальчик, размазывающий по лицу слёзы и давящий рвущиеся из груди рыдания, а сандалия бессмысленно проводит по земле кровавые полосы — в чёрную лужу — и из неё… И когда он осознаёт, что делает, то захлёбывается, срывается с места и удирает.

…В больнице слепой приходит постепенно в себя, но не желает расставаться с телом собаки; на третьи сутки, когда начинает появляться уже запах, тело силой забирают, но больной, оправившийся от ушибов и вывихов, теряет покой. Зажившие губы тихонько свистят, и шёпотом, чтобы никого не разбудить и не настораживать медсестёр, зовут и зовут, не останавливаясь даже во сне: «Азор…», а рука тянется в ожидании, когда в неё уткнётся мокрый нос, когда горячий шершавый язык согреет мёрзнущие пальцы…

Азор… Как будто если произнести это имя десять тысяч раз, это оживит собаку. Конечно он знает, что это не так, что ничто уже не поможет ни ему, ни его погибшему псу.

И даже самые нервные и раздражительные больные не скандалят и не жалуются врачам, если посреди ночи их будит тихий, робкий и жалобный свист, свист человека, подзывающего свою собаку, которая убежала и что-то всё никак не возвращается… Но просто надо быть терпеливым и звать её ещё и ещё — она ведь умная, она всё понимает, она не оставит его одного никогда, её же учили…

Его начинают подготавливать к выписке, заказывают для него лёгкую слепцовскую трость и новые чёрные очки, заслоняющие незрячие глаза от любопытного мира, а он всё зовёт и зовёт своего пса, свистит сквозь слёзы, и шепчет: «Азорушка… Азор… Ну иди сюда, иди ко мне…», а иногда пытается построже: «А ну ко мне!», но пёс всё равно почему-то не идёт…

За ночь до выписки он на ощупь подходит к окну, с трудом взбирается на подоконник, перекидывает одну ногу в полосатой пижамной штанине через него — и она повисает в десятке метров над мостовой, шлёпанец срывается и летит вниз, и он прислушивается к звуку, думая о том, что шума от падения его тела будет намного больше, и не ощущая ни страха, ни сомнения, не предаваясь воспоминаниям ни о чём в своей жизни, кроме своего ушедшего друга. И перед прыжком в пропасть он поворачивает голову к спящим в палате и в последний раз устало произносит: «Азор…» Потом переносит и вторую ногу за подоконник, готовясь прыгнуть, но тут до него доносится слабый неясный звук за закрытой дверью палаты: стук когтей по полу?.. Собачьи шаги?.. Затем уже явный, такой знакомый звук: когти царапают дверь, пытаясь открыть её, она поддаётся с лёгким скрипом, и слепой, не веря своим ушам, перекидывает ноги обратно и осторожно слезает с подоконника, а в уши уже просится новый, совсем невероятный звук — жаркое собачье дыхание, приближающиеся шаги. Он тихо-тихо, почти беззвучно зовёт собаку… …И в протянутую ладонь утыкается мокрый холодный нос, а лохматый хвост, размахивая, обдаёт его самым замечательным и близким в мире запахом — лёгким запахом псины. Он садится на корточки и целует пса в уши, в лоб, руки скользят по пушистым бокам, гладят шею, спину, а он всё говорит и говорит, узнавая знакомое до последней шерстинки тело: «Азор… Вернулся… Азорка… Ну вот… Вернулся… А я тут, дурак старый…», и счастливо смеётся, тихо, чтобы никого не разбудить, смеётся, когда собака лижет его лицо.

На утро больные и персонал собираются в его палате. Ему дарят трость и очки, произносят напутственные слова. Все поражены переменой, произошедшей в нём за ночь: он успокоился, перестал свистеть и звать пса, лицо его расслаблено, даже морщины разгладились, и только пальцы левой руки постоянно шевелятся, словно почёсывая за ухом невидимого пса.

Он встаёт с кровати, ему подают трость, но он, улыбнувшись, откладывает её в сторону, немного вытягивает вперёд правую руку, и сжимает кисть, берясь за что-то незримое. И, попрощавшись, уверенно выходит из палаты, опережая пытающихся помочь врачей, и идёт не наощупь, а почти как зрячий, идёт, ведомый кем-то, кто тянет нетерпеливо его за вытянутую правую руку. Врачи немеют от удивления, а он, безошибочно огибая все повороты, спускается по лестнице вниз, в залитый солнцем дворик и вдыхает свежий летний воздух…

А потом оставшиеся в палате слышат его слова: «Азор, голос!» и до их слуха долетает заливистый и счастливый собачий лай.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: