– Это заметили в России. Вы ведь знаете, сир, что он сейчас в ссылке?

– Да, да, помню! После ссылки Сперанского при русском дворе хвастались, что одержана первая победа над французами! Ха-ха-ха!..

– Хо-хо-хо! – помогает Даву.

– Ха-ха-ха! Слушайте, маршал, князь! Ведь если я… ха-ха-ха!., сошлю… моего Рустана… не смогу ли я тогда говорить, что одержал победу над… эскимосами! Ха-ха-ха!

– Убийственная логика!

– А что, не правда?… Ну, на сегодня довольно. Складывайте бумаги. Я устал!.. Я согласен, согласен! Прощайте, господа.

В дверях Даву пожал руку Владычину.

– Я еще раз прошу извинить меня, князь!

2

Дорога вскипала под ногами лошадей снежной пеленой. Лошади бежали согласно, упрямо, от столба к столбу, от столба к столбу – как будто каждый следующий был последним и за ним ждало их стойло, овес, похрустывающий в зубах, несложная лошадиная нирвана.

Лошади бежали согласно, упрямо, дорога подвертывалась под ноги лошадей бесконечной лентой фокусника.

Вперед, все вперед, вперед.

Роман смотрит в помутнелые окна кареты.

Германия развертывает перед ним свои сытые пейзажи.

Деревушка встает за деревушкой словно из-под земли, словно в сказке.

Чистенькие домики, столь отличные от русских изб, где ветер гуляет, как свой брат, где голод постоянный нахлебник, чистенькие домики напоминают Роману тот пряничный домик с шоколадной крышей, с сахарной лестницей, где жили Гензель и Гретель его детства, его первого театрального спектакля…

Над крышами плывут легкие дымки, колокольни простерли в небо журавлиные свои шеи, туда, ближе к небу тянется неуклюжая деревенская готика…

Роман смотрит в полутемные окна кареты.

Как не похожа эта Германия на ту «обверсаленную», сжатую в тисках оккупации Германию 1922 года.

– Доллар! Доллар! Мы ваши, lieber Herr! [15]

– Доллар! Доллар! Мы ваши, грабьте нашу страну, lieber Herr!

Вперед, все вперед, вперед.

Под ногами лошадей вскипает снежная пена.

Снег еще не крепок – первоначальный снег германской зимы, и под ногами лошадей иногда темнеет обнаженная, продрогшая недавняя земля…

3

Двадцать четыре ступени гостеприимно вели от двери вниз, к дыму глиняных трубок, к столам, удобным для сна, к вместительным, жженкой обожженным кружкам, к страшной чертовщине, которая издавна гнездилась в погребе Вегенера, сжатая пузатыми бочками, запуганная бесшабашным криком веселящихся студентов, уважаемая во всем Берлине только одним человеком…

– Рассказывают много о том, что артисты любят вдохновлять себя крепкими напитками… Называют длинный ряд имен музыкантов и поэтов… Мне фантазия представляется всегда в виде жернова, да, тяжелого жернова, приводимого в движение потоком, в который художник льет вино, и тогда весь внутренний механизм начинает вращаться с увеличенной быстротой…

– Ты, кажется, уже седьмую кружку льешь в этот поток?!

– Скоро ли заработает твой жернов или необходимо еще несколько кружек?

– Хо, хо!..

– Ах, милый Людвиг [16], лишь тогда, когда я сам себя настраиваю на фантастический лад, я становлюсь свободным и могу творить. Душа оставляет утомленное тело, купленное в собственность за гроши министерством юстиции…

– Ты прав, Эрнест… Медленно взвивается занавес. Я вижу перед собою темный настороженный зал, упирающийся в меня любопытными, жадными глазами, чувствую, что сейчас играю не я, а мой двойник, что артист Людвиг Девриент сидит в уборной, не способный так двигаться, так говорить, так чувствовать, как тот, что на сцене… Каждый из нас живет двойной жизнью, и если первой управляют самодуры короли, жулики директора, тупые начальники департаментов, если первая готова продать себя за несколько тысяч звонких талеров кому угодно, черту, дьяволу, то вторая – свободна, таинственна, как таинственны законы гармонии, как таинственны шаги природы.

– И в погребке Вегенера, величайшего благодетеля человечества, можно ценою нескольких кружек освободиться от проклятого плена и жить ночной жизнью, когда над засыпающей дурью и пустотой властвует одна фантазия.

– Эй! Пунш поскорей! Тушите свечи!.. Еще не пришло время валиться под стол, и Эрнест успеет что-нибудь рассказать.

– Да, но сегодня рассказ будет печален… Сегодня меня опять посетило воспоминание первой любви, сегодня опять Кора Гатт заслонила все остальное… Так слушайте!..

Это было давно, в 1794 году, когда я был студентом… Кенигсберг – колыбель юности, а лекции мудрого Канта так сладко убаюкивали меня. И только заколдованные мелодии, которых я никогда не слыхал, волновали мое воображение. Часто по ночам я мечтал о таком гениальном произведении, которое бы затмило славу великого Моцарта [17], которое бы заставило всех разинуть рты… Но, как только я пытался воспроизвести на фортепиано услышанное внутренним слухом, под пальцами моими все расплывалось в неуловимый туман звуков, и чем больше я овладевал механической стороной искусства, тем безнадежнее оказывались мои попытки. И действительность заставляла заняться преподаванием пения и игры на фортепиано. О, как я проклинал эти уроки! Когда в условленный час я приходил на занятия и протягивал руку к звонку, тайная сила заставляла меня опускать протянутую руку и я с ужасом представлял себе те душевные муки, какие буду испытывать, преподавая музыку тупым, бездарным ученикам. Однажды я получил приглашение давать уроки одной молодой даме… Ее муж – местный купец – не ценил ее высоких душевных достоинств. Она была прекрасна, и ее звали Корой. Я в ней нашел то, что искал и не находил всю жизнь… Мне казалось – вокруг ледяной холод, как на Новой Земле, а я говорю, и меня пожирает внутренний жар. И только вино приносило успокоение. Оно помогало мне становиться свободным и счастливым – ведь в свободе заключается истинное счастье!.. Я привязался к погребку Кунца и по ночам сочинял там «Кронаре», подгоняя фантазию глотками вина… Так в работе, под хохот и непристойные песни, я отдыхал от любовных страданий… Но раз под утро, когда из всех посетителей Кунца я один остался сидеть за столом, дописывая начатую главу, вдруг к табачному дыму примешался странный, тошнотворный запах серы… Скрипнула дверь, я поспешно обернулся и увидел, что в погребок вошел незнакомец… Он оглядел сверху весь погребок, напоминавший поле битвы, усеянное охладевшими телами, он оглядел сверху весь погребок так, как вот этот только что вошедший посетитель внимательно смотрит на нас… Видите, он стал медленно спускаться по неровным ступеням, тот сделал то же самое, и тогда распахнулся случайно плащ, и я заметил, что ноги его оканчиваются копытами… Он приближался все ближе и ближе, наконец заметил меня и, почтительно поклонившись, произнес:

– Простите, кто из вас господин советник Эрнест Теодор Гофман?

– Я…

– Вот вам срочное распоряжение господина министра юстиции. Вам надлежит утром присоединиться к составу личной канцелярии князя Ватерлоо… Не забудьте – утром в семь часов!.. До свиданья!..

* * *

Гофман осторожно вошел в спальню и наклонился над кроватью жены…

Долго смотрел на знакомое лицо, во сне ставшее таким же наивным и трогательным, как шестнадцать лет назад, когда утомленная ласками Михалина первый раз заснула рядом с ним.

Это было в Глогау… Да, в Глогау… Был июль, в комнате было жарко, и едва заметные капельки пота блестели на раскрасневшемся лице Михалины. Сейчас под вздрагивающими длинными ресницами тоже блестели капельки. И Гофман знает, она до сих пор не привыкла засыпать одна, без него, вот и сегодня долго ждала его, но утомилась и во сне вернулась к далеким дням Глогау.

Гофман смотрел на спящую жену, и вдруг фантастическим, бредовым превращением хорошо знакомое лицо стало другим, стало лицом Коры Гатт.

вернуться

15

Дорогой господин (нем.).

вернуться

16

Людвиг Девриент (по некоторым источникам, Девриен) – известный берлинский актер, особенно славившийся исполнением роли Фальстафа и охотно подражавший подвигам шекспировского героя в заведении Вегенера, которое часто посещал вместе с Э. Т. А. Гофманом, поскольку был большим приятелем последнего. Поминать Гофмана в двадцатые годы было очень модно, вот почему и тут без него не обошлось.

вернуться

17

Опыты Гофмана-композитора быстро забылись, хотя он не оставлял их всю жизнь и возлагал на них большие надежды. А произведения Моцарта Гофман почитал настолько, что свое третье имя «Вильгельм» заменял в литературных публикациях на «Амадей» – второе имя Моцарта. Наши три автора, в свою очередь, настолько почитают Гофмана, что с посвященных ему страниц пародийная бесшабашность улетучивается, неведомо куда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: