Только занял очередь, как из разнопородной собачьей своры, привязанной к бордюрчику, отделилась приземистая свободная сучка и меня облаяла. Нехороший знак, но за меня вступились две шавки и ее перелаяли. Сучка сконфуженно завиляла, смолкнув, и на нее неодобрительно повела пальцем стоявшая передо мной очередница:
- Вот эта! Знаю ее хозяина... - Тут вышел некто: державного вида, хоть и пообносился; шишка на пенсии. Сучка засеменила к нему, а очередница закричала, переведя палец в сторону хозяина: - Вот этот! Чего я говорила? За ним побежала...
Все оглянулись на хозяина собаки; он удалялся, ворча под нос, опозоренный. Не стоило разбираться; тут нравы свои, я к ним привык и уже нормально вписался. Если меня сейчас кто-либо позовет, очередь не возразит: "человек достойный" - вот вся реакция. Вдруг как буря пронеслась внутри ларька: "Принимают только чистые!" Сразу возникла перестановка: те, кто посуду не мыл, начали временно выходить, устраиваясь вокруг лужи. А мы, чтоб дать им место, подвинулись поближе к крыльцу. Оказался под сосулькой, похожей на заостренное копье, истончившейся у основания. Уже вполне созрела, чтоб упасть, и я загадал по привычке. Так я загадывал на "Квадранте" насчет лебедочного противовеса. Перетершийся, с тонну весом, он раскачивался, подстерегая нас, в "кармане", где я стоял с напарником при тралении, и упал, когда я из-под него отошел, надоев, должно быть, своим загадыванием.
В очереди меня тотчас предупредили:
- Вверх не дыши!..
Так замечательно выразился очередник, стоявший за мной. Я повернулся, растроганный: это был тот самый, что упал, в галошах. Мужик со мной поздоровался, как ничего между нами не было. Уловил хорошую атмосферу вокруг меня. Я достал "Мальборо", он попросил, я отказал, объяснив, что не делюсь сигаретами. Мужик понимающе кивнул: "Дорогие!" - достал свою "Астру", и мы закурили, смешав дым.
Меня удивило: чего я стою, в самом деле? Даже если я и выбрался куда-то, как из-под палки, то это не значит, что я вернусь сейчас ради бутылок в общество Нины Григорьевны. Может, я собираюсь описывать этот ларек? Не стоит стараться! Это уже сделал Михаил Кураев в своем великолепном "Капитане Дикштейне", сразу перечеркнув пером все посудные ларьки в русской литературе. Так чего я стою? Стою и баста! И готов стоять хоть у отхожего места, если меня там будут вот так принимать.
Однако свои пять минут я уже отстоял.
Вот увидел человека, который был мне знаком: пожилой, с бачками, с остатками былого "кока". Ни фамилии, ни имени его я не знал, только издалека припоминал это костистое, горбоносое лицо, легко становящееся в профиль, как на медали. То был знаменитый легкоатлет, победитель Европы, и с ним случилось самое скверное, что порой случается с не жалеющими себя, выкладывающимися спортсменами. Теперь это инвалид с прогрессирующим параличом; не опустившийся, а лишь обособленный. Не помнил его выпившим, никогда не видел с женщиной, хотя за пустую бутылку он мог снять едва ли не любую из очередниц. Я внимательно смотрел, ничего не пропуская, как он, установив негнущуюся руку, похожий на дискобола, готовящегося выпустить диск поверх раскорячившихся, как бы присевших в испуге теток, - пульнул не диск, а сетку с бутылками, угодив в чистоватое, не взбаламученное место. Поводил сетку в луже, приподнял, пока сольется вода, развернулся и, заметив, что я смотрю, сказал без всякого скептицизма, как о проделанной работе: "Помыл".
Уже отшагнув, он сообразил, что я смотрел не просто так; обернулся, сказав: "Ты стоишь за мной!" - и показал не на тех, что под сосульками, а ткнул пальцем в заветную глубину помещения.
Очередь не возразила, что я сказал? Но разве я мог его местом воспользоваться? Я сказал: "Спасибо, брат", - и вышел из очереди.
5. Автопортрет
Топорный проспект Пушкина открылся мне из дверей галантерейного магазина "Мозовша". Я заходил туда, чтоб обменять доллары на белорусские "зайчики". Нет в Минске ничего унылее этого проспекта, которому некий чинуша отвесил уморительный реверанс, присвоив имя поэта. Серые, в подтеках дождя, поставленные в один ряд дома; телефонные будки с выломанными аппаратами, ларьки, похожие на собачьи будки; чахлые деревца на раскисшей, истоптанной, выступившей из-под снега почве...
Убитое пространство!
Напротив, через двухполосое шоссе, была троллейбусная остановка, но светофор не работал, как перейти? Ни один водитель не сбавлял скорость, наоборот, прибавлял, если кто-то из нетерпеливых делал попытку перебежать. Люди покорно ждали, когда иссякнет поток краденных иномарок. Дождались, пошли, заглядывая в авоськи тем, кто шел навстречу, прикидывая по авоськам, что есть в магазине. Никто не поднял голову и не глянул просто на человека. Да и что в нем увидишь?.. Люди потеряли обличье, ослепли и оглохли, и каждый, как сомнамбула, двигался в русле единой маниакальной идеи: как пережить это время? Должно же оно кончиться!..
Раз, лавируя вот так среди толпы, я нечаянно - нет, я уже оценил стройность ног, мелькавших в ритме авоськи, - бросил взгляд на женское лицо: оно было замучено втянувшей в омут жизнью, но светило еще!.. Мой взгляд застал женщину врасплох. Она сбилась с ноги, наткнулась на меня и умчалась, жалко извинившись. Такую беспомощность вызвало в ней лишь то, что я на нее посмотрел. А если бы мне пришло в голову познакомиться?
Сейчас я вынужден обрисовать себя, хотя мне претят подобные самоописания. По той причине хотя бы, что я без конца буду упоминать женщин, а взгляд мой, скользя по ним без разбора, всегда положит какую-либо под язык. Это не ущербная черта, а моя им дань и повинность, так как ни одна меня не предала. Отчего? - и мне непонятно. Почти любая связь была для меня заранее обречена из-за Натальи... Как им не угадать! Они же, угадывая, принимали молча. В таком случае как себя обрисовать, чтоб чувствовать вольготно в своем романе?
Нет творца, который бы решился дать беспристрастно собственный автопортрет. Пусть хоть Ван-Гог... Все ж замотал тряпкой отрезанное ухо! Даже пишущий урод, и тот отыщет или украдет парочку черточек, чтоб себя приукрасить. Это будет его законное приобретение, добытое с помощью пера. Так же и я не составлю исключения: совру, но честно.
Мой молодой портрет на субтитуле "Полыньи" льстит мне, хотя он вроде бы и правдив, конечно. Сделал его мой товарищ, Володя Марченко, талантливый фотохудожник, сгинувший в безвестности. С давних пор я страшусь любительских фотографий. Отбила интерес к фотографированию еще та коротконогая тетка в Рясне. Раньше опасался выглядеть на снимках евреем, а с некоторых пор боюсь выглядеть старцем. Поэтому чураюсь всяких компаний, если там затесался наблюдатель с фотоаппаратом. Если же не убережешься и попадешь в объектив, то происходит "Эффект Дориана Грея". Знакомые мне люди, с которыми общаюсь, в каком-то смущении начинают оглядываться, сверяя меня, подлинного, с застывшим снимком. Объяснение такой нефотогеничности, как я понимаю, - что меня с кондачка не ухватишь. Мне за пятьдесят, лицо продолговатое, с тупым носом, черные брови, черные без семитского блеска глаза; крупный чувственный рот и совершенно седая голова. С такой головой я вышел из "Полыньи": этот роман написан кровью, а не чернилами. Сегодня я небрит, как киноактер; на мне серое ворсистое пальто, импрессионистской раскраски свитер, напоминающий "Романтический пейзаж" Кандинского. Неторопливая поступь ничем не обремененного человека, свободная речь, инстинкт молниеносного приноровления к любому человеку, чтоб тут же взять верх, - неважно над кем и в чем угодно. Однако любой мой успех или неуспех, все, что я приобретаю, не может меня ни отвлечь, ни развлечь, ни остаться надолго при мне, - все тонет, сжигается в невыговоренной моей тоске.
Вот набросок, верный лишь отчасти, поскольку я изменяюсь.
Теперь я подписываюсь под портретом: "Неудавшийся большой писатель".
Однако я начинаю томиться. Меня раздражает дождь, стучащий по зонту. Смотрю, откуда он льет: вот из этой низко осевшей тучи, похожей на гигантские ягодицы великанши. Присев на минуту, она, похоже, никак не может унять себя. Я вижу, что небо вокруг, по-февральски живое, легко сдвигает и раздвигает высокие облака, забыв о том, что делается внизу. Может, готовится отчудить каким-либо новым дивертисментом? И все же мне жалко загубленной зимы.