…столпились, смотрят с отвращением и надеждой. Драгоценная моя супруга с косоглазым своим дружком. Сынок, внучка. Шакалы. Шушукаются. Шуршат. Шепчутся. Их волнует мое завещание. И – зачем я так долго живу? Скоро, скоро, мои хорошие, очень скоро. Может, завтра, а может, и через год. Иногда мне кажется, что я давно умер, а иногда – будто я только сейчас родился. Мне стыдно смотреть вам в глаза. Кроме завещания вас ничто не волнует. Мне стыдно смотреть на этот мир. Пусть думают, что я при смерти. Пусть меня похоронят хоть сейчас. Не все ли равно? А пока – сменили бы простыню. Неужто вам уже и белье на меня тратить жалко? Ведь я еще жив. Нет, не могу смотреть!
…не могу смотреть – так сверкает от солнца площадь Сан-Марко. Неумолчные голуби взлетают с мраморных плит и устраиваются на темных спинах бронзовых коней над центральным порталом. Смотрю сквозь смеженные ресницы и думаю: на что он похож, собор Сан-Марко? Он похож на тот самый дворец из арабской сказки про волшебную лампу Аладдина: такой весь сверкающий, яркий, по-восточному пестрый, изобильно роскошный, раззолоченный, инкрустированный мрамором, горящий разноцветной мозаикой. Больно смотреть на эту красоту. Опусти глаза. И опять увидишь ее, озорную плутовку, черноглазую бестию – и попробуй к ней подойти, и попробуй заговорить на ее родном языке. Попробуй, попробуй, может, получится.
– А по-моему, он уже мертв. Посмотри-ка. Не дышит. – Где зеркальце? – При чем тут зеркальце? – Надо зеркальце к губам поднести – сразу станет ясно. – Надо вызвать врача! – А как же насчет завещания? – Нет никакого завещания! Это шутка! Бред! Это его предсмертная шутка! – А ты вот попробуй объясни китайским властям, что это шутка… – Мой сын и моя внучка – прямые наследники, и никаких завещаний не требуется. Китайцы ж не дураки! И всё, что есть у него на сберкнижке, со всеми процентами, которые набежали за эти годы – всё это наше! Наше! И все эти его дурацкие книги, и эти альбомы, и эти картины на стенах – всё это принадлежит моему сыну и внучке! Если бы у него были другие дети – тогда другое дело. Но он же всю жизнь провел в Кырске, под маминым и моим строгим присмотром… мы даже в командировки его не отпускали!
…ага, не уйдешь, красавица! От меня не скроешься – догоню. Пересекла Пьяццетту – и мимо Дворца дожей, через Пьяцца Сан-Марко, и мимо, мимо, по узеньким кривым улочкам, мимо мраморных палаццо с ажурными галереями, мимо изогнутых хрупких мостов – до Большого канала, а дальше – по мосту Риальто, и до Палаццо Пезаро, и дальше, дальше. Остановилась! Стоит! Узенькая полоска гладкой мостовой – слева стена, справа черная вода канала – двоим не разойтись. Стоит, смотрит. Улыбается. Белый блеск зубов. Черный огонь глаз. Не запыхалась, дышит легко. Обжигает. Не разойтись. Неужто я отступлю? Нет – руки вверх – сдаюсь! Спиной к воде, лицом к ней – пробираюсь мимо красавицы, и она, конечно, не дает мне спокойно пройти, а как бы случайно прижимается, нет, чуть касается, едва задевает горячим бедром, но я вскрикиваю от ожога и чуть не падаю в мутную воду канала… Но нет, не падаю.
– Проходите, доктор. Нинь хао! Мне кажется, мой муж умирает. А ведь завтра воскресенье, поликлиника не работает, вот я и решила – на всякий случай, сегодня… Ну, вы же понимаете – справку о смерти, ну, как положено… А то помрет – и без справки завтра его в морг не возьмут, а такая жара… Ну, вы же понимаете? Помогите… пожалуйста… Цин бан-чжу во! – Я хорошо понимаю по-русски, и вы это знаете… – Да, конечно! Вот его паспорт… фамилия, имя, отчество… год рождения… место рождения – город Кырск… тут всё есть… вот видите – проживает в городе Кырске, Зона Ру, улица Бограда, и штамп прописки, и штамп китайской комендатуры… – Я вижу, вижу. Но как быть с его завещанием? – Да это шутка! Ведь он же писатель, сочинитель – вот и сочинил на прощание! Это шутка! – Может быть… Но по форме-то это – завещание! И заверено у нотариуса, на бланке, с круглой печатью… Всё как положено! – Да когда это было, доктор! Тыщу лет назад! – А мы в зоне Ру не меняли российских законов…
…среди ночи меня разбудил жаркий женский шепот. На родном итальянском языке. Окно было распахнуто. Слышен тихий плеск воды. Жаркий женский шепот… и на фоне белесовато-серого окна проскользнула гибкая фигура в темной накидке. И вот уж она рядом со мной, и я чувствую ее губы, а руки ее обнимают меня, а ее теплые колени нетерпеливо ко мне прижимаются. И хотя лицо ее неразличимо, я знаю, что это она, та самая, черноглазая красавица, я знаю, знаю. А утром, когда я проснулся, ее не оказалось рядом, но я знал, что такое не может присниться, и все это было, конечно же, наяву.
– Ну разве это не бред?! Нет, вы только послушайте, доктор! «Завещаю сыну в Венеции…» Где?! В какой еще, к черту, Венеции? Он же никогда – ни разу! – не выезжал из России! И не мог он никак оказаться в Венеции! Да он просто издевается над нами, старый клоун! – Тише, ты… – А чего – тише? Он в коме и он вот-вот загнется… – Может быть. Но всё, что у него есть, он завещал своему сыну, который, оказывается, живет в Венеции… – Какой сын?! Что за бред? У него только один сын… Ох, доктор, ну вы-то должны понимать… Какая может быть Венеция? Он всю жизнь был прикован, как каторжник к тачке, к семье, к работе… а последние четверть века он прикован к постели… А это всё блажь, фантазии… Знали бы вы, доктор, какой он был выдумщик, фантазер, сочинитель… – Мин бай… – Что вы сказали? – Я сказал: понятно. Так, может быть, вольный дух его привык скитаться в дальних краях, вырываясь из бренной плоти? – Вам легко шутить, доктор! – А я не шучу… – Бабуль, а ты разве не помнишь, что дедушка иногда во сне разговаривал на иностранных языках? Ты сама мне рассказывала – помнишь? – Ой, Настя, ну хоть ты-то мозги мне не пудри! – Ну как же. Ты говорила, я точно помню, что дедушка по ночам часто бредил по-итальянски… и даже плакал… а иногда произносил имя: Роберто… – Роберто?! Ты это сейчас придумала, сознайся? – Да нет же, честное слово! Ты сама мне рассказывала… – Замолчи, дурочка! – Ну, зачем вы так со своей внучкой… – Ах, оставьте, доктор! Старик просто выжил из ума… он всегда был сумасшедший! Любая комиссия это подтвердит! Он был невменяем и недееспособен. Да, именно так. Именно так. Извините, доктор, я не позволю… Какая Венеция, что вы?
– Роберто, что с тобой? Ты плакал во сне, а потом кричал. На каком-то славянском языке… может, на русском? – Я не знаю ни слова по-русски. – Может, вчера русский фильм смотрел по ящику? – Какой фильм? Разве у нас бывают русские фильмы? И разве русские еще снимают кино? И вообще – зачем ты меня разбудила? Завтра рано вставать, а теперь я ни за что не засну. – Заснешь, Роберто. Я тебя поцелую – и ты заснешь. Вот так. И вот так. И еще вот так. – Ну, хватит, Бьянка, хватит. О, мадонна, да хватит же! Лучше скажи, что я кричал? – Ты кричал: отец, отец! А потом не по-нашему… я ни слова не смогла разобрать. Ладно, спи. – Чао, Бьянка. – Чао, Роберто.
Только и слышу: зона Ру, зона Ру…
Что это? Гетто? Концлагерь? Резервация для последних русских в Сибири?..
А для меня это – мой персональный заповедник, мой личный мемориал. Все эти улочки, переулочки, закоулочки, деревянные двухэтажные здания с резными башенками и кружевными наличниками, набережная Енисея, бывший парк культуры и отдыха имени Горького, а теперь парк «Русский мир», бывшая духовная семинария, где нынче расположен китайский военный госпиталь, бывший архиерейский дом, где в годы моего детства была больница скорой помощи, а сейчас там не знаю что… Здесь, на улице Бограда, я когда-то родился, здесь, на этой же улице доживаю свой долгий унылый век. Парабола жизни замкнулась. Который сейчас год – не знаю. А знать не мешало бы.
Тут на каждом доме можно устанавливать мемориальную доску. Вот в этом двухэтажном особняке был детский садик, в который я когда-то ходил. А на этом вот перекрестке нас с мамой когда-то поздним вечером ограбили… то есть хотели ограбить. Мне тогда было лет шесть, не больше. Нас остановили трое парней, показали нож – но у нас ничего не было, ни денег, ни часов – ничего! – и грабители нас отпустили. Сказали: стойте тут, нищета, пока мы не отойдем вон до того угла. И мы стояли. А потом пошли домой. Маму долго потом трясло от пережитого страха, она заикалась, икала и плакала, а я – совсем, ну ни капельки не испугался, потому что… потому что… да потому что – я же был с мамой! И я был абсолютно уверен, что пока я с ней, со мной ничего никогда не может случиться. А вон с того перекрёстка, помню, я в первый раз уезжал в пионерский лагерь – после второго, кажется, класса… Нас рассадили в два автобуса и повезли за город… И мама бежала за автобусом и махала платочком, а я высунул руку из окна – и выхватил у нее этот платочек, и спрятал его в карман… А потом, уже в лагере, по вечерам, засыпая, я прижимал к губам мамин батистовый платочек и вдыхал сладкий мамин запах, это был запах духов «Красная Москва», и я плакал от невыносимой тоски и печали, и давал себе страшную клятву, что никогда-никогда не разлюблю мою маму…