Парикмахер был без головы. Отделившаяся от него голова стояла на подоконнике раскрытого окна и, скептически усмехаясь, смотрела на то, что происходило в комнате.

- Что же ты молчишь, мальчик? - тихо спросил дядя, разглядывая слепыми глазами невидимое ему полотно.-Тоже что-нибудь неладное с красками?

- Нет, с красками все в порядке, - ответил я.- Клиент уже намылен и ждет, когда парикмахер примется за дело.

- Почему он медлит? Может, не успел вскипятить воду?

- Он не медлит, а, наоборот, бежит к креслу, размахивая бритвой.

Дядя еще раз посмотрел на картину, словно сверяя мои слова с показаниями своих насторожившихся чувств.

- Ты описал мне все, что изображено на картине? Мне почему-то кажется, что ты что-то от меня утаил.

- Да, но я не хотел вас огорчать.

- Я хочу знать правду.

- Дело в том, что у парикмахера нет головы. Его голова почему-то стоит на подоконнике.

- Не выдумывай чепуху. Ты не умеешь правильно видеть. Посмотри еще раз, но внимательно. Та голова, что на подоконнике, восковая.

В эти дни я думал о картине, виденной мною на выставке. Картина, чем-то похожая на сон, врастала в мое сознание, и я снова и снова видел большое зеркало, человека с намыленной щекой, сидящего в кресле, и бегущего парикмахера, чья голова, отделившись от туловища, смотрела с подоконника и иронически усмехалась.

Дядя тоже вспоминал картину и каждый раз говорил:

- Нет, я не повесил бы в своей конторе такую картину. Такая картина не годится для. помещения, где совершаются коммерческие сделки... Объясни мне, мальчик, зачем художнику, если он в своем уме, понадобилось изображать голову отдельно от человека?

- Не знаю.

- А я догадываюсь, но о своей догадке не скажу.

Мы идем в контору. На этот раз дядя, прежде чем выйти из дома, проверил-в кармане ли ключ. Ключ был в кармане, и мы шли не спеша. Дойдя до дома, сложенного из красных кирпичей, дядя остановился.

- Обожди меня, мальчик. Я на минуту забегу в контору, дам распоряжение служащим, посмотрю телеграммы и телефонограммы, а затем я вернусь сюда.

Не спеша, солидно шагая, дядя вошел в кирпичный дом, а я остался на улице.

Ждать мне пришлось долго, и стоять на одном месте вскоре наскучило. Я было уже решил тоже войти в кирпичный дом и подняться во второй этаж, но раздумал. Мне представилось, как слепой стоит на площадке лестницы возле дверей несуществующей конторы с таким видом, словно кого-то ждет.

Наконец дядя вышел. Он шел легко, на этот раз так уверенно, словно к нему вернулось зрение. Он весь сиял, и во рту, рядом с золотой коронкой, дымилась толстая гаванская сигара.

- Извини меня, мальчик. Я немножко задержался. Сделка оказалась удачной. И теперь мы с тобой пойдем в кафе, я тебя угощу мороженым.

3

Мы сидим за столиком у широкого окна. Мне он заказал две порции мороженого, а себе-стакан чаю.

Официант держится почтительно. Он, разумеется, уже догадался, что у моего дяди диета, которую тот не может нарушать даже здесь, в кафе, помня строгие наставления домашнего врача.

Помешивая ложечкой сахар в стакане, дядя достает из кармана деловую телеграмму и снова кладет ее в карман. Во рту его дымится сигара, а-на лице безмятежное выражение, какое бывает у людей, к которым благоволит судьба.

Он говорит мне достаточно громко, чтобы услышали за соседним столиком, и достаточно тихо, чтобы там не подумали, что он это говорит не для меня.

- Когда я жил в Гонолулу, мальчик, в моем бунгало никогда не было душно. Мой бой умел позаботиться обо мне. И все же в середине дня там было очень жарко. Зной-это бич деловых людей, которым некогда прятаться от солнца.

И, подозвав официанта, он попросил его опустить штору.

Мне хочется думать, что слепой действительно когда-то жил в бунгало на одной из нарядных улиц Гонолулу, где изредка еще можно было встретить Джека Лондона в серой стетоновской шляпе с широкими полями и где, пытаясь догнать лакированные автомобили, мелькали ногами рикши, на уличных лотках лежали бананы, похожие на продолговатые желтые груди полуголых туземок.

Слепой рассказывал мне и о туземках, об их больших ртах, которые он любил целовать. От этих больших смеющихся ртов пахло тропическими деревьями и морем.

Я никогда не видел моря, а слепой видел его чужими глазами, но он зато сохранил в своих ушах его шум, а в ноздрях-его щекочущий запах, смешанный с запахом больших цветов и похожих на цветы женщин.

В прошлом у слепого были Гавайские острова и белые паруса яхты, на которой Джек Лондон отправлялся по утрам в море. В настоящем у слепого была контора. А у меня не было ничего, кроме гимназии, еще не успевшей стать единой трудовой школой.

В гимназию я ходил, как сквозь бред, когда душит страх и сердце бьется возле самого горла. Там в классе пребывал Войн, которого боялся даже сам директор. Сын военного чиновника, служившего у атамана Семенова, недавно бросившего семью и бежавшего вместе с белыми в Маньчжурию, Войк для того и послан был из бреда в явь, чтобы сделать ее менее реальной.

По большей части он сидел на своей парте возле глухой стены, но когда он вставал, все в классе менялось: стены надвигались, потолок нависал над головой, в коридоре прибор для гимнастики становился похожим на виселицу, а в оконное стекло билась большая осенняя муха, тоже обезумевшая от страха.

Войк был коротконог. На лице его играли большие женские глаза, но вдруг, остановившись и застыв, глядели на вас, внушая вам странное безволие, состояние, когда трудно пошевелить пальцами и невозможно произнести хотя бы одно слово.

Еще не положив ранец в парту, я совал Войку мелочь, которую мне давали на завтрак. Он собирал дань со всего класса, каждый платил ему чем мог. Ежедневно он уносил чужие завтраки, перочинные ножи, перья, пеналы. Но не столько эта дань, сколько власть над нашими душами доставляла Войку истинное удовольствие. Это удовольствие играло в его красивых женских, ласковых глазах. А его глаза, как у ската, иногда освещались внутренним искусственным светом, когда он брал чужую понравившуюся ему вещь и небрежно бросал в парту, на время превращавшуюся в склад.

Все знали, даже новички, что на Войка нельзя жаловаться. У него были связи с уличной бандой хулиганов, чинившей суд и расправу над каждым, кто не сумел ему угодить.

Войк и сейчас является ко мне, бесцеремонно входя в мои сны, но тогда он не являлся, а пребывал в классе, перенеся его в какое-то особое зловещее измерение, ежедневное, как будни.

Иногда он приносил с собой фотографическое изображение обнаженной рыхлой женщины и, положив на парту, долго и жадно разглядывал вдруг остановившимися и застывшими глазами. А однажды вместо обнаженной женщины он принес вырезанный из дореволюционного журнала портрет царя и, тоже положив на парту, долго и жадно разглядывал.

Царь, в отличие от этой женщины, был одет, но когда Войк разглядывал его, он почему-то мне казался раздетым.

Голос у Войка был ласковый, женский, но иногда он вдруг прерывался и переходил в шепот, когда нужно было предупредить того, кто впал в немилость или съедал свой завтрак, забыв отдать его Войку.

Я помню, как впервые увидел Войка и его большие женские, по-матерински ласковые глаза.

"Какой прекрасный человек",-подумал я, и мое сознание унесло с собой эти ласковые глаза, когда я вернулся из гимназии домой.

На другой день, глядя на меня женскими ласковыми глазами, Войк спросил меня:

- А где же твой завтрак?

- Я не ношу с собой завтраки.

- Напрасно. Завтра ты его принесешь и отдашь мне. Тебе дают деньги на мелкие расходы?

- Нет. Не дают.

- С завтрашнего дня будут давать.

Слова Войка тогда не показались мне зловещими. Но в середине дня, когда я возвращался из гимназии, что-то случилось с пространством. Дома приблизились к домам, и на все как снег, внезапно упал сумрак. Пе-реулок стал душным, и я оказался окруженным толпой незнакомых подростков. Один из них поднес к моему носу кастет, а другой сказал, картавя:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: