Я видел его последний раз двадцать пять лет назад. Тогда он жил в таёжном посёлке, в рубленом доме. Утром, попрощавшись с родителями, на попутной машине я проезжал мимо его дома, попросил шофёра остановить машину, выскочил из кабины, постучал в его окно. Он выглянул. Мы успели обмолвиться двумя-тремя словами. И вот уже за автобазой раскинулась знакомая долина, где слева и справа в реку вливаются прозрачные июньские ручьи. На каменных лбах сопок ещё лежат снежные шапки. В распадках — голубой, настоянный на хвое воздух. Кусты в рост человека скрывают реку, но в прогалах вода струится и сверкает на солнце как чистое серебро. Филатовка. Атка. Палатка. Это названия посёлков. Потом — город. Отсюда мне предстояло лететь в Москву, поступать в институт. Грузовая «татра» взбегает на невысокий перевал. Море!
Я оставил отца и мать там, в том же посёлке.
Одно время мы тоже здесь жили, в этом городе; я помнил его улицы, порт, ветры, налетавшие со всех сторон на каменистый полуостров. Помнил все бухты и заливы в его окрестностях.
Два дня в городе моего детства по пути в Москву! Я иду в кинотеатр «Горняк» со знакомой девятиклассницей Эльвирой Паниной. Потом — круглый деревянный павильон с аттракционом «Гонки по вертикальной стене» Леона Айказуни, отважнейшего из мотоциклистов. Вечером — чай у Эльвиры. Её мать, Зоя Петровна, рассказывает о городских новостях, говорит со мной как со взрослым. А ведь не далее как прошлым летом, когда надо было добраться до города из дома отдыха для школьников, который расположен на берегу бухты Гертнера, в десяти километрах от дома Паниных, я подкарауливал тяжело взбиравшиеся на перевал грузовые машины, догонял их и, цепляясь руками за борт, подтягивался, прыгал в кузов и ждал остановки в городе, чтобы мгновенно исчезнуть, испариться на глазах изумлённого шофёра. Я выходил в Охотское море на вельботах и рыбачьих лодках с просмолёнными бортами, с широкими банками, я садился на весла, вызывая почтительное удивление знакомых по дому отдыха девочек, которые искоса посматривали на мои мускулы, я выпрыгивал вместе с рослыми парнями-дальневосточниками и подтягивал к берегу лодку где-нибудь за Острым мысом. Там такие отливы, что целые поля с морской травой оставались подолгу владением вместе с их обитателями — крабами, гольцами, раками-отшельниками, морскими червями, зарывавшимися в серый песок на дне луж, но черви эти нужны были нам как приманка для лова наваги. Экспедиция наша быстро наполняла лодку добычей, странной на вид, но совершенно необходимой. С тех пор я навсегда полюбил море. У дома отдыха, на берегу, мы играли в волейбол. Саша Шерман, восьмиклассник из Магадана, судил нас и одновременно сочинял вальс для аккордеона, держа инструмент так бережно, что по нему не пришёлся ни один удар мяча.
Этот мир исчез, растворился.
Но странная сила заставила меня теперь искать пути к нему, совсем в другое время.
Итак, восьмидесятый год. Вспомним вместе с Василием Макаровичем, что было с нами после того, как я постучал в его окно далёким июньским утром.
Да, Панины. Он их знал. Отъезд и хлопоты. Билет на самолёт в кармане, я знакомлюсь со Славой Дождевым, который едет поступать в Тульский механический. Мы летим над морем. Оно серое, угрюмое, потом — у Сахалина — синее, почти ласковое. Я вижу белый маяк, притоки Амура, деревянные дома Николаевска.
В восьмидесятом я не мог понять одного: верил ли сам Василий Макарович тому, что было записано на нескольких листах писчей бумаги, наверное, рукой штурмана Никольского, или нет. Я снова и снова расспрашивал его, но окольно хотел разузнать о его настроении, о том, как он сам относился к находке. Ответы на многие вопросы я знал заранее, настолько хорошо представлял случившееся. В моем воображении возникал аэродром, лётное поле было покрыто стальными листами с круглыми отверстиями — так делали тогда покрытия на временных полевых аэродромах. Самолёт не дотянул двухсот километров до него. Может быть, кончалось горючее, и решено было сделать вынужденную посадку.
Главное для меня было заключено в целлофановом конверте штурмана. Понимал ли это Василий Макарович, человек начитанный, удивительно самостоятельный, дошедший своим умом до многого и многого из того, что может дать современное образование? Откровенно говоря, я не решился бы тогда говорить на эту тему ни с кем, кроме него.
— Василий Макарович, вы ведь сразу переписали текст и даже разобрали те места, которые пострадали от влаги, значит, это показалось вам правдой?
— Не обязательно… — прогудел он, подумав. Говорил он с выговором на «о», но передать на письме это трудно. — Я был намного, намного моложе, мне было наверное, столько, сколько тебе сейчас. И память об этих лётчиках… память. Они годились бы мне в сыновья, я был почти молод, но не очень — сорок лет. Эти ребята, лётчики, водившие «дугласы» на запад, видели то, что не видел я, мне самому попасть на фронт не довелось, из-за возраста, из-за работы на прииске, которая считалась тогда не менее важной, чем окопы. Все это… память о них я оставил у себя, переписал текст, поправил его кое-где, потом иногда перечитывал. Документы же их мы выслали близким — и это было нелегко, выводить их адреса на конверте.
— А потом?
— Что потом? Потом жизнь, лесное житьё-бытьё… охота, рыбалка, ягоды. Посёлок ты помнишь небось. Это сейчас я в городе, стар стал по сугробам на лыжах бегать. Да и в посёлке сейчас, как в городе, неинтересно таёжному человеку. Близ реки, поди, видал во время своей поездки — горы гальки, бульдозеры нарыли. Всю долину прошли по разу, потом по второму. Пески промывают. Пейзаж, как на Марсе, жизни там уже нет. То золотишко, что раньше не брали, сейчас как раз под стать. мне скоро семьдесят семь вот…
— Но вспоминали про лётчиков?
— А как же!
— Ну а… — я замялся, опять на языке вертелся вопрос о пакете.
Нет, нельзя понять настроение другого человека, не побывав, так сказать, в его шкуре. Нельзя, к сожалению. И тут ничего не поделаешь.
Я учился, работал в столице. Василий Макарович с его лесной жизнью оставался очень далеко. И пакет тоже. Все воспринималось как фантастическая история. Или это я был таким легкомысленным? Как это проверить? И я снова задаю вопросы.