У Фанфан была нежная полупрозрачная кожа, что не давало ей возможности скрывать свои чувства, и я видел по ее лицу, что не произвел на нее невыгодного впечатления.
В разговоре между нами сразу же установилась очаровательная двусмысленность, в которой она, по-моему, находила далеко не наивное удовольствие. Наша нежданная встреча в ночной час казалась сказочной.
Мы поговорили о нашей общей любви к мсье Ти и вовсе не удивились полному совпадению взглядов, которое как будто существовало давным-давно. Я был заворожен красотой ее лица и округлостью форм. Наконец-то я встретил лучезарное существо, о каких до той поры только читал в романах. Что можно почувствовать, если прикоснуться к такой девушке? Меня мучил этот вопрос. Несомненно было лишь одно: прикосновение к ней вызовет удар молнии.
Но больше всего мной владело смутное впечатление, что я встретил наконец ту, которая, вне всякого сомнения, заставит меня стать самим собой. Я находил в ней и чувство юмора, и оригинальность мысли, пленявшие меня у мсье Ти; сверх того она была сама непосредственность, которую я утратил в Вердело, когда мне было тринадцать лет.
В кухне царила сдержанность: соблазнительность девушки вызывала у меня панику. Я досадовал по поводу того, что она возмутила покой, установившийся в моих отношениях с Лорой. Я начисто отвергал того непостоянного Александра, которого она будила во мне, – ни за что на свете я не позволю родительским генам взять надо мной верх. Собрав воедино всю свою волю, я состроил спокойное лицо.
Когда к трем часам утра у нас отяжелели веки, встал вопрос о ночлеге. На столе администратора лежал один только ключ от номера семь.
С деланным непринужденным видом и по возможности естественным тоном Фанфан предложила разделить со мной этот номер. По ее словам, она не видела в этом никакого неудобства, так как в номере две кровати. «Мы же не скоты», – бросила она с напускным простодушием, от которого я остался без ума.
Я-то в эту ночь как раз и был скотиной, похотливым животным, когда в номере она начала нарочито медленно и со смаком раздеваться, каждым движением доводя мою чувственность до точки кипения. Вопреки моим убеждениям я подсматривал за ней краешком глаза. Она освободила от заколок и растрепала волосы, рукава ее рубашки при этом закатались до плеч, и я увидел золотистую, пропитанную солнцем кожу.
Однако такая концентрация прелестей в одной девушке явилась в моих глазах веским основанием для того, чтобы погасить вспыхнувшее пламя. Возможно, мое хладнокровие покажется вам неестественным; но примите во внимание, что я уже не первый год, с самой ранней юности, сдерживал свои инстинкты и умерял порывы чувств, так что отработал эту привычку до автоматизма. К тому же я боялся изменить Лоре.
Ласкать Фанфан взглядом и то было для меня немало. Я наслаждался, лежа неподвижно под простынями в каком-нибудь метре от живого шедевра.
В ту ночь я лежал в темноте с открытыми глазами, угадывал каждый легкий вздох Фанфан, которая, должно быть, посчитала меня гомосексуалистом, в то время как я горел в болотной лихорадке, какая возникает, когда откладываешь забаву несмотря на то, что жаждешь ей предаться. Я умирал от вожделения, рисуя в воображении картины, которые едва ли одобрил бы епископ нашей диоцезы.[3]
До той поры я не имел представления о том, до чего могут довести глухие удары тамтама, порождаемые волнами желания.
Наутро Фанфан исчезла. Ее вчерашняя одежда была разбросана по неубранной постели. Я не удержался и понюхал ее блузку покроя мужской рубашки. Волокна ткани хранили запах ее кожи.
Я заметил, что постель еще теплая. Видно, она только что ушла. Заперев дверь на ключ, я моментально забрался под одеяло, окунулся в ее тепло. Запахи ее и моей кожи смешались. И я почувствовал наслаждение оттого, что почти делил с нею ложе, не сходя с начертанного мною пути.
Я не вылезал из постели, пока запахи Фанфан не рассеялись и я снова не остался один.
Выйдя из номера, поздоровался с похожим на сладкий корень постояльцем, который направлялся в столовую, а сам прошел в кухню.
Фанфан и мсье Ти сидели за утренним кофе и занимались тем, что вырезали из газеты статистические сводки и тут же сжигали их над пепельницей. Они весело объяснили мне, что оба терпеть не могут математических выкладок, втискивающих наши судьбы в прокрустово ложе цифр. Фанфан не желала подчиняться закону больших чисел, считала себя единственной в своем роде.
Она налила мне кофе и подстегнула мои чувства улыбкой; затем по ходу разговора поведала мне, что хочет стать кинорежиссером, причем произнесла это слово так, словно оно напечатано большими буквами. Фанфан не видела другого способа выбраться из удушливой атмосферы повседневности, кроме как снимать фильмы, в которых жизнь расписана такой, какая она есть: не в розовых, а в жгучих тонах.
Она не пожелала тратить время на завершение учебы в лицее, покинула это заведение, семью и родимую Нормандию, когда ей исполнилось семнадцать лет, и уехала в Париж, чтобы как можно быстрей стать режиссером.
– Образовалась пустота, – пояснила она, – так как Трюффо[4] умер.
– Да, конечно, – обалдело откликнулся я.
Фанфан говорила настолько уверенно, без всякой тени бахвальства и самодовольства, что я верил бы ей, какие бы безумные мысли она ни излагала. Не существовало никакого разрыва между ней и ее намерениями; если бы какой-нибудь фат разглагольствовал о том, что выше его сил, я пришел бы в отчаяние; а Фанфан меня покоряла.
Едва поспевая за своими мыслями, она говорила так быстро, что казалось, сокращает слова. Ее энергия вызывала у меня содрогание. Она видела кручи там, где были пологие склоны, и я понял, что у меня просто нет силы воли по сравнению с ее упорством в желании побороть все превратности судьбы.
Через неделю после ее отъезда отец потребовал, чтобы она вернулась домой, и перестал посылать ей деньги на прожитье – пришлось промышлять продажей фотографий от различных агентств. Поскольку продюсеры, к которым она вламывалась, вежливо указывали ей на дверь, сама взяла кинокамеру за рога. Ни к кому не обращаясь, снимала фильмы камерой «Сюпер-8» на средства, которых не было, продолжала продавать фотографии последних новинок моды. Этих доходов было явно недостаточно, она много задолжала кинолабораториям, не считала нужным платить актерам. Технический персонал трудился только ради счастья работать на нее; но так или иначе, банковские счета Фанфан трещали по всем швам. Однако к двадцати годам она сняла пять полнометражных фильмов все той же камерой «Сюпер-8».
– …из них один вестерн и два научно-фантастических, – с гордостью уточнила она.
Чтобы снять вестерн, договорилась с владельцем ковбойского городка для детей о том, что она сделает для него рекламный киножурнал, а он предоставит ей декорации для съемок.
Когда я слушал ее, Эверест казался мне пологим холмом, все узлы как будто предназначались для того, чтобы легко развязываться, а проблемы с деньгами возникали только у тех, кому она была должна. Фанфан не трусила перед собственными страхами. Ее инстинкт свободы зачаровывал меня до умопомрачения. Рядом с ней я тоже испытывал желание отбросить все свои страхи и зажить на всю катушку. И меня это беспокоило. Меж тем Фанфан была права. «Надо забыть про условное наклонение», – то и дело повторяла она.
Фанфан была любознательной и жадной до всего на свете, ей страстно хотелось реализовать свои возможности и во что бы то ни стало заново открыть седьмое искусство – жизненная сила ключом била из всех пор ее тела.
Но по временам на ее лицо набегала тень – из тех, что опускаются на лоб и затуманивают взор, когда детство осталось далеко позади. Вскоре я узнал, что лицо ее омрачалось при воспоминании о младшей сестре, которая утонула, купаясь во время прилива. В Мод и мсье Ти Фанфан обрела новую радость жизни. О своем горе она молчала, и какое-то восхитительное легкомыслие в ней спасало ее от чрезмерной серьезности.