В мясопустное воскресенье проклятые вороги вломились в город и всех, кто находился в нем, предали лютой смерти.
А в начале Великого поста прошлого года, сразу после взятия Владимира, поганые нехристи пошли дальше, захватывая и уничтожая прекрасные города русские — Юрьев, Дмитров, и пришли в родной град Алексия Переяславль.
— Что же? — с болью в сердце вопрошал он монахов рязанского Переяславля, рассказывающих ему о великих прошлогодних бедствиях. — Неужто и Переяславль наш пожгли?
— Не то пощадили! — горько ухмылялись монахи с понятной обидою — мол, нашу Рязань в распыл пустили, отчего ж ваш Переяславль оставили бы! — Обычаю своему они и тут не изменили. Нет нынче и вашего Переяславля на Клещине озере. Видал Ря-заньку нашу? Таков нынче и твой родной градик, брате Алексий! Так что приуготовься и ты увидать скорбное, каковое мы тут второй год наблюдаем, грешные сироты.
Далее Батыева свора, захватив восточные земли русские, устремилась во все стороны — на Волгу к Го-родцу, на север — к Костроме и костромскому Галичу, на запад — к Твери и Новгороду. Великий князь Юрий с тремя тысячами воинов встретил их на берегах реки Сити за Ярославлем и положил главу свою на бранном поле к мерзкому ликованию истребителя Батыя. Ростовский епископ Кирилл, придя из Белозерского монастыря на место погибели великокняжеского войска, нашел там среди груды мертвых тел безголовое туловище Юрия Всеволодовича, видно, голову Батый взял на память.
На западе трупоядцы татарские взяли Волок Ламский, Тверь, Торжок, дошли до Валдая и лишь отсюда повернули вспять. Награбленного ими было уже столько, что с тяжелой ношею не могли они тащиться дальше. Веселые, аки бесы в аду, терзающие грешников, потекли они, пресыщенные кровью и добычею, по краю Смоленского княжества, мимо Вязьмы, дошли до Козельска, где местные жители, сложив свои головы до единой, умертвили в битве четыре тысячи нерусей, полагавших, что несть более на Земле Русской кого-либо, кто способен сопротивляться. Жадные до чужой смерти, сии нелюди впервые познали, каково погибать в большом количестве от русского оружия.
— Где же находились о ту пору Ярослав Всеволодович и сын его Александр? — нетерпеливо спрашивал у рязанских монахов инок Алексий. — Живы ли они?
— Ярослав был в Киеве, ожидая, придет ли Батый брать столицу древнюю нашу, — отвечал один из рассказчиков, инок Иоанн. — А сын его, добрый Александр, собирался отражать нечисть бесовскую в другом древнепрестольнем граде, в своем Новгороде. Господь Бог обоих уберег от участи великого князя Юрги Всеволожа и доблестного свет-Юрги Игоревича.
— Вот кабы они оба с войском на Сить к Юрге Всеволожу приспешили, глядишь бы, и одолели монгула проклятого, — проворчал другой инок Симон, на что Алексий возмущенно глотнул воздуха:
— И вместе со Всеволодичем главы свои там, на Сити, сложили! Нет уж, видать, и впрямь Господь уберег их, коль, гляди, такая несметная и необоримая сила была у Батыя.
Симон как стал возмущаться Александром, так его на том словно заспичило:
— А ноне, ишь ты, жениться собрался!
— Кто?
— Александр Ярославич, кто ж. Не сам же Ярослав. Кругом разор, бедствие, а он свадебную кашу затевает.
— На ком же он женится, родимый? — несмотря на Симоново возмущение, умилился Алексий женитьбе княжича.
— Сего не знаем, — отвечал Симон, — а токмо веселье нонче отнюдь не уместно.
Долго засиживаться в рязанском Переяславле не хотелось; душа летела на горестных крыльях поскорее узнать, как там сейчас, через год после разоренья, его родной Переяславль-Залесский, живы ли монахи Борисоглебской обители и как они погребли старца родненького, Иадора. Бросив Алексию в котомку три пресных лепешки, рязанские иноки проводили его в дальнейший путь, зная о важности его поручения.
Через три дня, дойдя до Коломны, которая также лежала в пепле и лишь едва-едва начинала восстанавливаться, он свернул направо и еще десять дней шел, всюду видя лишь сожженные и обезлюдевшие селенья и редких людишек, до сих пор скрывающихся в лесных землянках, боясь новых набегов батыйского воинства, посланного из самой гиены адской.
Наконец, скорбя и молясь, Алексий пришел в края, знакомые с детства, в Берендеев лес и на Волчью гору, в Любодол и Трубежню, а там уж и Переяславль показался на просторах Клещина сладчайшего озера. Шел месяц март, ранняя весна растапливала снега, и чавкающую розово-желтую снежную кашу месили Алексие-вы ноги, прошагавшие до Святого Града, до самого Ми-сюря, сиречь Еюпета, и обратно, оставившие длинную вереницу следов по миру Божьему. В тутошних местах эти ноги еще больше за все детство и юность понабега-ли, пообошли лесов и полей, холмов и долин: то по грибы, то по зверя, то по рыбу, то по ягоду…
Но смотрели его глаза, узнавали и не хотели узнавать нового облика страны своей. Не было уже и десятой части цветущих некогда деревень и сел: ни Ален-кина, ни Лебядина, ни Троицкого, ни Красного, ни Де-брина, ни Соколова, ни многих других, где он мог бы зайти в дом и где его бы, глядишь, признали и сказали: «Здрав буди, Алешенька!» Только в Грачах теплилось жилье и стояла Ярославова застава. Тут его накормили горячими постными блинами и поведали о гибели и разорении той обители, из которой отправился он по белу свету два года назад. Узнал он и о том, как братия монастырская молила проклятых убийц пощадить старца Иадора и как татарва согласилась не умертвлять старца, но всех остальных, играючись, посекла своими мечами и топорами.
Нагоревавшись о милой монастырской братии, Алексий вытер слезы и спросил о свадьбе Ярославича. Оказалось, и впрямь Александр наметил жениться сразу после Пасхи и свадебную кашу творить в Торопце.
— Отчего же в Торопце?
— Для того чтобы литве казать, что у нее под носом свадебствуем и веселимся, хотя и разорил нас проклятый тугарин. Литва нынче сильно распоясалась, видя наши бедствия. Да что, одна ли литва, что ли! И немец свейский, и немец ливонский, и всякий какой ни на есть немец неумытый полагать взялся, что теперь, опосля Батыя, нас голыми руками взять возможно. Ярослав, батюшка наш любимый, уже под Смоленском литве по роже-то надавал. Та литва безобразная, как Батый разорил нас, так пошла брать смоленские земельки, пожирая их, яко волча безглядное овчее стадо. Но Ярослав Всеволодич им уже утер нос, а погляди, то ль еще будет!
— Кого же себе в жены берет Александр? — спросил Алексий.
— Понятное дело — Александру, — был ответ.
— Да чью дщерь-то?
— Понятно чью — Брячиславну.
— Се коего Брячислава? Не князя ли Полоцкого?
— Сведомо, его самого.
— Ну тогда и понятно, отчего в Торопце кашу варят, — догадался борисоглебский инок. — Ведь Торопец как раз лежит там, где сходятся границы трех земель — Полоцкой, Смоленской и Новгородской, и полоцкие князья с новгородцами и смоляками искони за него спорили. А теперь этой свадебной кашей торопецкую трещину-то и замажут. И хорошо! Вот хорошо-то! И Брячислав — князь, слыхано, богатый, у него и Полоцк, и Витебск, и Городок, и многие иные селения небедные. Что ж… Не мешает мне поспешить побывать на той торопецкой каше, порадовать Александра. У меня для него весть благая…
Так говорил инок Алексий, торопясь покинуть заставу в Грачах. От заставы он пришел в Переяславль и побывал на пепелище Борисоглебского монастыря. Среди обугленных стен торчали могильные кресты. Здесь же и похоронили всю братию, побитую монголами. Только старец Иадор лежал поодаль, возле маленькой кельи, в которой он спасался после нашествия, единственный выживший из всего населения обители, воевода без войска, отец семейства без семьи, вождь без племени. Тут-то и вспомнился Алексию его сон в Мисюрь-стране. Про Бориса и Глеба, плывущих в ладье по Клещину озеру с братией Борисоглебской
обители. Ведь сие же как раз тогда было, год назад, когда и Батый на Переяславль нахлынул! И вот почему он в ладье старца Иадора не видел — старец еще жив был. Стало быть, Борис да Глеб и впрямь забрали их к себе в небесную ладью, плывущую по небесному Клещину озеру. Теперь и Иадор там же.