(Из дневника полковника Франчевича).
Фра-Августин спешит за наступающими частями с отрядом в тридцать человек. Среди них и Муяга Лавочник. Он тяжело дышит, глаза воспалены.
— Это все вокруг мое, святой отец, — Муяга показывает на леса и нивы. — Мой отец был здешним бегом. Все это его.
— Сколько же у него было сел?
— Целых два уезда. От Нового до Дубицы все села были его.
— А от чего он умер?
— От ножевой раны, — сказал Муяга и потупился. — Стыдно вспомнить, — Муяга вытер пот со лба. — Заманила его к себе в постель одна сербская шлюха, а после ножом отрезала это самое, знаете…
— Не в постели же она на него напала? — ухмыляясь, спрашивает фра-Августин, и в глазах его вспыхивают зеленые огоньки. — Что, прямо в постели?
— Ну да, — вздыхает Муяга. — Заманила в постель и полоснула внизу, ниже пояса… От этого он и умер.
— А ты уверен, что он от этого умер?
— Конечно, от этого, — говорит Муяга. — День ото дня слабел и слабел, пока, наконец, совсем не зачах.
Припекло солнце, полегла трава. На востоке грохочут орудия.
— Я поклялся именем аллаха, что отомщу за него, еще до войны, — продолжал Муяга. — Вот посмотрите! Да потрогайте, не бойтесь.
— Это что, шрам?
— Да, — говорит Муяга, почесывая голову. — Был один тут, Бабич, мерзавец, вдарил мне палкой по башке, но зато я отправил этого борова на тот свет. Ей-богу, на месте уложил…
— А сколько отсидел?
— Два года, — говорит Муяга. — Просидел бы больше, да меня свидетели спасли, сказали, что этот хряк первый полез.
— А сколько народу вы перебили в Баичевых ямах?
— Кто его знает? — отмахнулся Муяга. — Никогда не считал; клянусь аллахом, да и считать не собираюсь. Пока винтовка в руках, буду бить всех подряд, если это, конечно, православные.
— Так и надо, — одобряет фра-Августин. — А что думаешь о нас? О Михайле?
— Влах всегда останется свиньей, перемени он хоть сотню вер. Я их хорошо знаю. Все они скоты и злодеи, и дай им волю, они с радостью порубят нам головы и наденут их на колья.
— Но он же перешел в нашу веру.
— Знаю, отец святой, но душа его осталась прежней.
— Он принял католичество, клятву принес и надел усташскую форму.
— Все это выеденного яйца не стоит, — отрезал Муяга. — Тот, кого свинья опоросила, навеки свиньей останется, до могилы…
— Михайло наш, — говорит фра-Августин и вспоминает тот день, когда он обратил в католики первую партию православных, среди которых были учитель Татомир и лесник Михайло. Оба они пошли на это, чтобы не потерять службу и сохранить жизнь. Он вспомнил, как Михайло поцеловал его руку и приложился к кресту, заявив перед свидетелями, что «по собственной воле переходит в католичество, ибо верит, что только под защитой католической церкви можно обрести бессмертие души, и поэтому просит принять его в лоно вечной и несокрушимой католической церкви». Фра-Августин продолжает твердить, что Михайло вполне свой человек, то есть истинный католик, а сам ждет от Муяги новых доказательств: ему хочется еще раз услышать, что серб и бывший православный не может быть своим, то есть настоящим католиком и усташем, хоть он и переменил веру, носит усташскую форму и уже несколько месяцев преданно им служит.
— Я говорю вам, отец, при первом же случае эта свинья нас предаст, — Муяга оглядывается. — Может, он уже сбежал.
— Не сбежал и не сбежит, — потирает руки фра-Августин. — Я его уже испытывал, и он отлично себя показал.
— Подумаешь, поджег несколько домов! Да это не помешает ему всадить нам нож в спину, как только представится возможность. Я, клянусь верой, ни за что не принимал бы их к нам, а всех без разбору уничтожал, чтобы полностью очистить от гадов эту землю, и она бы навсегда стала наша.
— Тише, вот он, — шепчет фра-Августин, глядя на приближающегося к ним человека. — Как дела, Михайло?
— Хорошо, — отвечает тот, подтягивая ослабший ремень.
— Знаешь это село?
— Да, — говорит Михайло. — Я тут знаю каждый дом и всех, кто здесь живет.
— Сколько их в партизанах?
— Да все в партизанах, — отвечает Михайло. — Из каждого дома хоть один непременно в отряде, а остальные им во всем помогают, носят еду.
— А чей это дом на откосе?
— Стевана Мачака.
— А вон тот, возле леса?
— В том Шоша скрывался, — говорит Михайло. — Приехал он сюда еще до восстания с Ивицей Марушичем. Они прятали его и кормили, пекли лепешки, носили сыр и молоко, поили ракией, устроили ему постель из папоротника и соломы, а знай они тогда, что он хорват, может быть, еще и прирезали бы… Я видел его, когда обходил лес. Иду как-то вниз по склону, а под дубом в папоротнике сидят люди. Я признал тогда Гойко Шурлана из Деветков, Младжу Граонича из Раковаца, Лазу Десницу из Сводни. Все они были шахтерами в Лешлянах. Четвертый был Ивица Марушич, а пятый Шоша. Этих двух я раньше не встречал.
— Кто же тебе сказал их имена?
— Женщины, которые им еду носили.
— А как настоящее имя этого Шоши?
— Йосип Мансар, — говорит Михайло. — Он из Баня Луки, а Ивица из Загреба.
— Сколько Шоше лет? Как он выглядит?
— Молодой, тридцати даже нет, еще не женатый. Сам высокий, худой и смуглый, немного сутулится, нос с горбинкой, а брови черные. Ходит в кожаной куртке и в шахтерской кепке. Неразговорчивый, все о чем-то думает, шуток не любит.
— А ты с ним разговаривал?
— Да. Он спросил, много ли солдат в Босанском Новом и пришли ли немцы.
Если мы его схватим, сможешь опознать?
— А как же? — говорит Михайло. — Я узнал бы его и среди сотни пленных.
— Как он вооружен?
— Винтовку с собой не носит, только револьвер и гранаты. Так он и Лешляны атаковал: с гранатами и револьвером. Тогда под его командой было двенадцать штыков.
— А сколько усташей в ту ночь убили?
— Точно не знаю. Около тридцати.
— И ты участвовал в нападении на Лешляны? — спросил Муяга.
— Да, — отвечал Михайло. — Пришлось идти, все село, пошло. Если бы я отказался, убил бы меня Лазар Бабич, как убил учителя.
— А как усташи воевали?
— Хорошо. Убили с десяток Шошиных помощничков, которые шли с топорами да рогатинами. А потом партизаны загнали их в дома, но они не сдались. Тогда шахтеры догадались принести ящики с динамитом, которым взрывают уголь в рудниках: подложили их под здания, дома и взлетели в воздух вместе с усташами.
— А ты смотрел да, поди-ка, радовался? Любо тебе было, что подорвали усташей? — со злорадством выпытывал Муяга.
— Побойся бога… К чему же мне было радоваться? Вот и святой отец скажет, что я за человек. Он знает…
— Михайло наш и душой и телом, — пробормотал святой отец. Он не смотрел на своих собеседников, а разглядывал белую хату под красной крышей, стоявшую на склоне горы. Там скрывался Шоша. Там его прятали, кормили, заботились о нем. Этот дом надо уничтожить.
— Михайло, ты слышишь стрельбу? За каждую пулю, посланную в нас, мы сожжем по одному дому и снесем по голове. Иначе их не усмирить. Ты готов к этому, Михайло?
— Я сделаю все, что вы прикажете, — сказал Михайло. Кровь отхлынула у него с лица, и щеки стали белыми. Настало время, когда человеческую голову стали ценить меньше тыквы, вздохнул про себя Михайло и отвел взгляд.
— А твой дом далеко отсюда?
— Мой дом? — удивился Михайло. — Нет у меня больше дома. Сожгли его.
— Когда?
— После восстания. Его сожгли усташи, не знали, что он мой, да и не спрашивали чей. И мать мою схватили, только ей удалось вырваться, все ноги разбила в кровь, пока пробиралась по этим кручам, а дядю Драгана убили прямо на пороге дома…
— Он был предатель?
— Да нет. Вышел встречать солдат и заговорил с ними по-немецки, потому что во время первой войны служил в австрийской армии и воевал в Галиции и на Карпатах. По-немецки говорил хорошо, но и его убили.
— Жалко небось тебе дядю-то?
— Что поделаешь, — говорит Михайло. — Значит, уж так ему на роду написано.