После молебна и осмотра лагеря адмирал пошел с капитаном Лесовским и частью назначенных в дело офицеров. Он ввел их в главное помещение храма с алтарем и уселся в большое красное кресло священника.

По словам капитана, японцы весь день будут подвозить продовольствие и рыбу. Старший офицер Мусин-Пушкин остался в лагере. Вместе с провиантмейстером, подшкипером и квартирмейстерами он все примет.

– Нам, господа, первыми заводить в Японии хлебопечение и мыловарение, – заговорил Путятин. – Из шестисот человек матросов найдутся мастера на всякое дело. Есть и мыловар, и дрожжедел. И печники...

Стол из досок, длинный, как в кают-компании, накрыт бумажной материей.

Появились вода в чашках, сакэ, горячая курица, рис, суп, рыба па глубоком блюде, соленая редька, креветки, так же любимые Путятиным, как и Перри, и это очень забавляло японцев, об этом уже все знали.

Дождь закончился. Ветер разогнал рваные облака.

– Вот вам и страна цветов! Холодно и сыро! – входя, сказал барон Шиллинг.

Не склонный к любованию природой Путятин заметил, что море, которое всегда и всюду одинаково, где бы он ни плавал, здесь не такое, как всюду. Бухта кругла, как выведена по циркулю, земля и горы стеснили ее. Запах моря мягче, чем в других гаванях, словно это пашня, а не море. Водорослями тут, наверное, удобряли земли, и японцы их ели, море было как японская кухня и как сад. Он сказал, что видел сам, как по морю шли волны в две сажени, а в бухте в это время – в полтора фута. Как могут японцы оставлять такую гавань в пренебрежении? Путятин желал японцам заселить страну погуще и намеревался подать советы, как все усовершенствовать и настроить города в более удобных местах.

Солнце высветлило деревенские соломенные крыши. В лагере вразнобой заиграли трубы и заслышались голоса унтер-офицеров.

После завтрака Путятин спросил, как обстоит у людей с сапогами и с рабочей одеждой.

– А как быть с чернилами? – спросил мичман Зеленой.

– Тушью, господа, можно писать, – ответил лейтенант Можайский. – Завтрак был королевский...

– Как? Тушью – и в Петербург?

– А что же в Петербург! Даже карандашом. Был бы толк.

«В Петербург!» – подумал Путятин. Лейтенант Александр Можайский так высок, что кажется, будто он находится все время где-то в более важной – высшей – сфере, чем все остальные, как в облаках или на горе, откуда ему неудобно слишком часто спускаться к своим товарищам. Поэтому его зря не беспокоят, он кажется особенным человеком, выше окружающих не только ростом, но и умом, и нравственно. Даже когда говорит про плотскую любовь, на одну из своих излюбленных тем, то и тогда представляется гораздо чище и нравственней других. Может быть, еще и благодаря необычайной чистоте лица и ясности своих синих глаз. Он серьезен всегда, о чем-то думает, – может быть, о художественных рисунках, или дагерротипах, или о своих изобретениях по механике и химии, о летательных аппаратах, о чертежах, которые он тщательно сберегает. С утра до вечера озабочен, очень рассеян бывает, но простодушен. Вдруг может станцевать, как простолюдин, камаринского под гитару, если сыграет Елкин, руки в боки, и при этом мелко-мелко засеменит огромными ногами.

– Немного терпения, господа! – заговорил Евфимий Васильевич, видя, что сытые и довольные офицеры не прочь побездельничать среди красивой природы. – Господа офицеры, предваряю вас, что мы должны помнить... мы с вами находимся среди чужого народа, прожившего в изоляции два с половиной столетия и совершенно не подготовленного к общению с иностранцами. Наш долг – осторожно положить первый камень в основу этой подготовки и обеспечить себя всем самым простым и необходимым и дать этому народу возможность ознакомиться с нашей жизнью, с нашим благородством и христианской цивилизацией, передать им наши навыки и приемы мастерства, основы нравственности и любви, наши понятия о гигиене и дисциплине... – Он полагал в душе, что волей судьбы не зря разбит его корабль и он с людьми пришел в глубину глубин японской жизни. – Находясь в таком состоянии, без средств и, казалось бы, будучи обречены... – Голос Евфимия Васильевича дрогнул. Адмирал посмотрел вдоль стола на сидящих рядами офицеров и стих. Глубокий взор его, полный силы, направлен, как часто бывало, куда-то внутрь себя, словно он всматривается в свою душу и вслушивается при этом.

– Перст всевышнего... указует нам, что, еще не имея ни товаров, ни средств, ни банков и паровых флотов, мы уже сейчас можем принести пользу, помочь отвергнуть домогательства жадных и корыстных соблазнителей. Судьба дает нам случай... Предопределение, указание на будущее... Любезность японцев, их расположение и гостеприимство не должны слишком обнадеживать. Необходимость действовать заодно с другими известными державами... и прочие неблагоприятные обстоятельства... Мы должны помнить, что ежедневно в течение веков в них воспитывалось враждебное чувство к христианам и христианской религии. На их вежливость полагаться нельзя. Любой наш опрометчивый поступок, любое проявление распущенности, небрежности или – хуже того – какого-либо посягательства со стороны наших людей... или нас самих... нарушение их обычаев и порядков будет немедленно замечено японцами и оценено ими по-своему. Помните, что после двух с половиной веков полной изоляции они... что мы первые в их истории иностранцы, живущие в их стране. Их восторг и удивление, с которыми они нас встречали, не дают нам повода обольщаться... Как известно, закона об отмене изоляции Японии еще нет... Ни в коем случае не вступайте, господа, ни в какое общение с местным населением. Для нас построен лагерь. Это наш дом, и в нем мы вольны делать все, что мы желаем. Мы в нем учимся, отдыхаем, предаемся молитвам. В свободное время приказываю не выпускать людей за пределы-лагеря впредь до выработки мной совместно с японскими чиновниками более удобных правил.

– Да чтобы наследства не оставить, господа, – сказал капитан Лесовский, пробегая нешуточным взором по ряду молодых загорелых лиц. Степан Степанович всегда смотрит в корень и в будущее. Он режет прямо. Он видел вчера прелестные личики девушек.

Общее движение началось за столом, как в большом зале.

– Да, да! – грубо подтвердил капитан.

– Уж очень соблазнительны японки, – вдруг мечтательно сказал Елкин.

Грянул общий хохот. Мысль была общая и угадана классически. Адмирал покачал головой.

– Однако, господа, я прошу все это запомнить! – подтвердил он. – Проходя по улицам, не смейте входить в дома... Особое внимание обратите, господа, на то, чтобы не было никаких попыток сближения с местным населением, особенно с женским полом, на что я надеюсь, господа, так как знаю ваши благородные качества и образцовую дисциплину экипажа... Любые отношения не должны переходить границ дозволенного... При всей нашей учтивости и готовности уважать законы Японии все вы обязаны продолжать ежедневные занятия с людьми. И тут никакие запреты японского правительства не будут мной терпимы. Чтобы спасти людей от падения духа, от тяжкой душевной горечи, в которую погрузятся они при виде иной веры, иных обычаев и неизвестной для них жизни, мы должны занимать их, требуя по новому уставу со всей строгостью. Господа, пустырь перед лагерем я потребую разрешить превратить нам в плац для маршировки и ружейных занятий, также для изучения приемов штыкового боя... Вооружите людей кирками и лопатами для расчистки плаца. Сегодня придут баркас и шестерка. Неустанно занимайтесь греблей и парусными ученьями. Составить расписание для команд. И занимайтесь по уставу. Для предполагаемой постройки корабля уже сегодня освободить от строевых занятий всех мастеровых и парусников. Остальных мы будем назначать по мере введения людей в работу особыми приказами и расписанием. В каком состоянии наше оружье, господа? Порох? Фальконет?

Докладывал Лесовский.

Из лагеря пришел старший лейтенант Мусин-Пушкин. Речь сбилась с учебных занятий и перешла на мыло и рис. Прибыла бумага разных сортов, вполне пригодная для чертежей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: