Вечность? Мимолетное ощущение, биение жизни.
Почти забытое, едва уловимое чувство, для которого нет названия, которое невозможно объяснить. Как легко тонет оно в потоке времени. Чудом застыв, собравшись в маленькое замерзшее ядрышко, оседает и прячется глубоко на дне души. Человек не может отыскать потом это ядрышко, как не может познать самого себя. То, что непознаваемо, несет в себе вечный смысл, и потому вечность вдруг может открыться нам в одном мгновении. Прекрасно понимаю, что, рассуждая здесь о чем-то сугубо личном, иду против всего опыта человечества.
Садится солнце, и, значит, скоро придут темнота и ночь. А с ними — сны. И, может быть, в этих снах растает замерзшее ядрышко, оживет почти забытое мгновение…
…У обочины шуршат камыши. За ними играет на солнце вода в канаве. Можно представить, что это ручей, берущий начало высоко в горах. В зеленоватых водорослях шныряют мелкие, в пол-ладони караси. Видны черные полоски спин, иногда какой-нибудь сверкнет серебристым брюшком. Все пронизано солнцем. Поля до горизонта. Тихо. В теплой дорожной пыли глубоко отпечатался след проехавшей машины: словно здесь проложили специальные рельсы для грузовиков. Я иду по самой середине дороги. Усталости нет, ноги кажутся легкими, почти невесомыми. И пыль, наверное, ничего не весит: плавно поднимается вверх — то ли от моих шагов, то ли от ветра — и висит тонким туманом. Иду по «рельсам». Вдруг понимаю, что у меня удивительное, замечательное зрение — сквозь желтую дымку вижу то, что давно успел забыть и что живет только где-то в подсознании. В кювете сидит кошка. Выгнула спину, повернула голову и настороженно смотрит. Глаза светятся, как будто хотят о чем-то предупредить.
Теперь я вижу — это наша кошка, которая давным-давно потерялась.
Но вот ее уже нет — исчезла, растаяла, как призрак.
Сон — это мир без звука…
Я снова вижу: по канаве плывут четыре утки. Вернее, две утки — серые, как та кошка, с белыми пятнами — и два селезня, которых сразу можно отличить по яркому оперению головы, шеи и хвоста. Все четверо не спеша плывут вверх, против течения. Как будто хотят увести меня за собой в какие-то заросли, которые я должен помнить.
Машинально иду за ними. Но утки вдруг вплывают в маленькое озерцо, заросшее камышами. Поворачивают, плывут по кругу, дергая хвостиками. Потом одна за другой исчезают в зарослях.
Я все иду вперед, и вокруг по-прежнему похожая на туман золотая пыль. Идти все легче и легче. И вот я уже не иду, а парю, как птица.
Снова озерцо. Утки одна за другой выскакивают из зарослей. Но уже не те, прежние: теперь это четыре утенка. У них мягкий желтый пушок, они почти неразличимы в окружающем золотом тумане. Похоже, они сейчас просто растворятся в нем. Нет, плывут быстро-быстро, стараются. Да еще поворачивают головки, поднимают клювы и смотрят на меня — невозможно удержаться от смеха.
Неожиданно до меня доходит, что большие утки — это наши утки, давно пропавшие неизвестно куда. А утята — те же утки, только еще маленькие.
Время течет вспять. Неужели нельзя поплыть вместе с ним, хотя бы во сне?
Неужели нельзя в этом потоке протянуть руки туда, в прошлое, поймать и удержать забытую, ускользающую тень…
Здесь мои сны обрываются, оставляя всякий раз непонятное щемящее чувство, как будто я вижу сон во сне. Я знаю, что это странное чувство и есть жизнь, ее биение. Повторяю: жизнь, смысл жизни, бессмертие — все это в одном неясном, смутном мгновенном ощущении.
…Солнце опять взошло. Бабочки не видно. И неизвестно, жива она или нет. Может быть, надо просто взять ручку и записать, продолжить обрывающийся сон? Честно, объективно, точно описать прошедшее? Без всякого стыда, сомнений, рефлексий оценивать и судить, судить и оценивать чьи-то мысли, чувства, слова? Что касается рациональных оценок… Аристотель, кажется, сказал: «В сфере рассудка нет ничего, чего не было бы в сфере чувств». Бабочка исчезла, никто не виновен в краткости ее жизни. И потому ни у кого нет права судить, так ли она жила, правильно ли летала.
Луч солнца падает на меня, пронизывает насквозь. Я словно взлетаю, медленно подымаюсь в ослепительном столбе света, покидаю этот шумный, суетный мир. Как удивительно, как свободно мое чувство. Нужно только взять ручку и писать — пока оно здесь, со мной. Ведь я не уверен, что в следующий раз оно мне не изменит.
Глава I
1
Возможно, при других обстоятельствах я не заинтересовался бы этой девушкой, а скорее всего и вообще бы ее не заметил. Но в тот, первый раз… был потрясен до глубины души…
За два месяца до того, как все случилось, меня перевели на отдельную рисовую плантацию, назначив, как и в лагере, бригадиром. Перед отъездом позвали к начальнику, пожилому человеку из крестьян. Он курил огромную самокрутку.
— Перевод расценивай как доверие руководства… И не думай, что тебе там легко придется с дюжиной работников. У каждого свой норов. Могут не слушаться, бузить… Ну, ты и сам не лыком шит, знаешь. Ты-то, сукин сын, должен с ними справиться. Как выйдешь, небось сможешь и директором завода стать, тысячами командовать…
Говоря все это, он сидел на корточках на высоком берегу оросительного канала. Я только что вылез из грязной воды и стоял перед ним, пытаясь хоть как-то обтереть ноги о траву. Похоже, ему хотелось еще что-то добавить, но он молчал и вздыхал, выпуская клубы дыма. Маленькое морщинистое лицо было задумчивым. Я, конечно, не знал, о чем он думает, но догадывался, что такое напутствие выпадает на долю заключенного только в особо важных случаях. Его задумчивость соответствовала торжественности момента, а торжественность подчеркивала реальность какой-то прочной связи, существовавшей между нами. Тебе давали понять, что руководитель еще раз взвешивает правильность своего решения, оценивает твои способности и вероятность того, что ты с таким важным заданием справишься. Необразованные и не умевшие красиво говорить, наши начальники часто прибегали к длинным многозначительным паузам — чтобы повысить наше внимание к каждому изреченному ими слову. С сегодняшнего дня тебе оказано доверие, и, значит, ответственность твоя сильно возрастает. Твое перевоспитание поднимается на новую ступень, ты приближаешься к тем, кто на воле. Выпал счастливый билет: ты можешь доказать, что в тебе не ошиблись. Поворотный момент в жизни заключенного…
Но я почувствовал в его молчании и просто доброе отношение ко мне.
Он все сидел на корточках на насыпи, а я внизу вытирал одной ногой другую. Рис только посеяли, и комаров еще вроде не было, но мошкара носилась тучей и кусалась немилосердно. Вся эта вездесущая летучая нечисть лезла в уши, глаза, нос и рот, путалась в волосах и умудрялась залезать даже в ширинку… Если какой-нибудь крохотной дряни удавалось тебя укусить, тут же вырастал здоровенный волдырь. Я переступал с ноги на ногу, махал руками, мотал головой и при этом не сводил глаз с начальника, сидящего наверху.
Начальник все молчал. На нем была кепка, гетры, в руках дымилась самокрутка — мошкара ему не докучала, и он мог не торопиться. Наши ушли уже далеко, но были еще видны — на самой высокой части насыпи, где канал поворачивал и росло несколько старых изогнутых ив. Закатное солнце бросало отблеск на темную арестантскую одежду. Наши шли строем, несли лопаты на плече и отмахивались свободной рукой. Теплое щекочущее чувство пронзило меня. Я слишком привык к ним, к тому, что я — один из них. По сути, это моя семья, мой дом. Донеслась песня, едва слышная, почти неразличимая, но я сразу узнал ее:
Мошкара продолжала кусаться и страшно раздражала, но я чуть не рассмеялся: пели последний куплет «Песни исправительных лагерей». Она родилась так: мы взяли легкую веселую мелодию песенки из провинции Нинся, а слова — на северо-западном диалекте — сложили сами. Для тех, кто не знал диалекта, она звучала забавно, и только. Говорилось же в ней о нашей повседневной жизни. Днем мы работаем, перевоспитываемся, а вечером идем домой, где ждет нас радость — черпак. Я вспомнил дурманящий, кружащий голову запах, мелко нарезанный зеленый лук, комок слипшегося риса. Мерный скребущий звук — это могучая рука повара, склонившегося над огромным котлом, движется в привычном ритме. Из большого железного черпака с короткой ручкой в миску плюхается «рис с приправой». Распаренное лицо повара, по которому катятся и падают прямо в котел капли пота, ритмичные движения его рук и черпака, однообразное «вжик» — все это неотделимо от вечерней трапезы, смешалось со вкусом еды.