Нужно было погрузиться в работу, чтобы руки больше не чувствовали усталости от лопаты, плечи — от мешков, спина — от снопов. Сначала я просто забывался в труде, как женщина из сказки, которая, надев волшебные сапожки, все танцевала и танцевала, пока не упала замертво. Мной овладевало горячечное чувство, заставлявшее искать предел собственной выносливости. Снопы были довольно большими, и заключенные обычно брали по два, от силы по три. Но мне и пяти казалось мало — давай шесть, семь… Начальник Ван, видя мои старания, приходил в восторг:
— Во дает! На этого сукина сына можно больше навьючить, чем на осла!
Мне в голову пришли тогда строчки:
Начальник часто помогал мне, когда оказывался рядом. Я увязывал снопы, садился на корточки и прилаживал лямки. Потом начинал потихоньку подниматься, и как раз в этот момент он подходил сзади и помогал мне, чуть приподнимая снопы. Подняться труднее всего. Идти можно и с гораздо большим весом, но встать, используя только силу ног, очень тяжело. Наверное, это похоже на рывок у штангистов.
— Да не надрывайся ты, — бормотал он, — дождешься: кровь горлом пойдет. С этим не шутят.
Однажды, когда я хотел в очередной раз подняться вместе с грудой снопов, он подбежал сзади, но помогать не стал — привалился к снопу и, тяжело дыша, сказал:
— Ну что, сукин сын… хорошо в лагере устроился? — Я слышал, как он щелкнул языком. — Воды, что ли, в рот набрал?.. Позавчера я был в городе. Видел, как по улицам волокли двоих — партийного секретаря и председателя правительства провинции. На них были такие высокие бумажные колпаки, а на шее таблички: «Я — каппутист[1]». Что молчишь?.. А прошлый раз, когда мы были на этой выставке, хунвэйбины сказали, что выставка — просто ловкий трюк каппутистов, которые очень хотят скрыть свою преступную сущность, потому что вовсе не проводят революцию в жизнь. Поэтому нужно секретаря и председателя вместе с другими отщепенцами выставить на всеобщее осуждение. Я потом даже не удивился, когда увидел, как за начальниками ведут еще кучку людей — мужчин и женщин. Все тоже в колпаках. А у кого еще полголовы выбрито, лицо разрисовано… Считай, что тебя в лагерь сама судьба забросила. Уморили бы тебя там…
Колосок выбился из снопа, тыкался тихонько в щеку и щекотал. Я дернул головой, чтобы он отвязался. Начальник курил за спиной, иногда дым летел в мою сторону, и доносился сладостный запах табака. Я вдыхал его и как будто тоже курил. После рассказа начальника Вана пришло странное облегчение, будто мне доказали, что дикое, беспорядочное движение истории не всегда подминает судьбу отдельного человека.
Я снова завелся. Семь снопов показались слишком легкими. Нужно взять восемь. Начальник испугался:
— Да ты что, ополоумел? Ведь тебе еще два года тянуть…
— Ничего, все нормально.
Я распустил веревки и стал увязывать еще один сноп. Душа погребена на самом дне адской воронки и завалена камнями. И когда что-то сверкнет наверху — пусть это всего лишь слабый отблеск, а не настоящий свет, — она жадно тянется к нему, впитывает, вбирает его лучи, и человеку становится легче. Я радовался «удаче». Лагерь, куда меня сослали, вдруг стал убежищем.
…Но теперь начальник Ван ничего такого мне не говорил. Или просто ему нечего было сказать? Курил и с завидной равномерностью выпускал клубы дыма. Я очень устал и уже с трудом отбивался от мошкары. Неподалеку на обочине дороги стоял, накренившись, трактор с прицепленной широченной многорядной сеялкой. За день солнце нагрело трактор, и с ветром к нам долетал запах машинного масла. Он был резким, неприятным и никак не соединялся с благоуханием весенней земли. Казалось, земля отвергает эти железные машины, их запах и все, что с ними связано.
Я наконец решился:
— Начальник. Я вам еще нужен?
— Что? — Он повернул голову и как будто только сейчас заметил меня. Чуть наклонившись, он ткнул в мою сторону тлеющим бычком самокрутки и сказал: — Давай, давай.
«Давай» означало, конечно, мое возвращение в лагерь, но мне вдруг пришло в голову, что он хотел бы еще покурить. Раньше я пробовал копировать его самокрутки: старательно сворачивал хвосты, похожие на те, что вечно торчали у него изо рта. Но, видно, это искусство не давалось мне — все они в конце концов раскручивались. Зато сейчас у меня были настоящие сигареты. Порядки сильно изменились по сравнению с началом шестидесятых: раз в месяц нам выдавали деньги на мелкие расходы, в том числе на курево. В мусорной куче возле медпункта я нашел блестящую коробочку для иголок и хранил там папиросы. А теперь я вытащил из этого «серебряного портсигара» даже сигарету:
— Пожалуйста, угощайтесь!
…Конечно, я догадывался, что мне перепадает лишь малая часть новостей с воли и о главном он умалчивает. В ход в основном шли намеки. Он запинался, сбивался, пытаясь описать то, что там творилось, или вообще отмалчивался, когда происходило что-либо чрезвычайное. Но рассказывать все не было нужды: домысливать я умел. Каждого заключенного в этом смысле можно смело назвать последователем Гегеля — каждый мог бы не в теории, а на практике вывести «бытие» из «ничто». Да разве в мире вообще есть пустота — пустое время, пустое пространство, «ничто»? То, что кажется пустотой, всегда таит надежду.
Я понял это, когда увидел Ее…
2
На самом деле двенадцать набранных из разных бригад зеков не были такой страшной нагрузкой, как предсказывал начальник Ван. Он рассуждал со своей колокольни да к тому же выделял из общей массы и меня. После изобретения самой тюрьмы мудрейшим открытием было использование заключенных в управлении своими товарищами по несчастью, тоже заключенными: создается подобие демократии, появляется чувство взаимозависимости, общий интерес к работе. Мы же при всем при том жили за тридцать семь километров от лагеря — в доме из необожженного кирпича, стоявшем прямо среди рисовых полей на холме. Соседнюю деревушку отделял от нас оросительный канал. Не было вышек, проволоки под током, «начальничков» с карабинами. Из деревушки часто доносился лай собак и крик петухов. Когда у канала на нашем берегу цвели финиковые пальмы, из деревни целыми роями летели пчелы, как будто и не замечая той преграды, которой люди отгородились друг от друга. Заключенные словно вернулись домой и привыкали к давно забытому ощущению свободы. У многих сроки были небольшие, некоторым оставалось сидеть совсем немного, поэтому никто и не думал о побеге. Да и смешно было тогда бежать с этого тихого поля.
Когда прорезались побеги риса, цветы финиковых пальм стали опадать. Золотые лепестки падали в воду — одни уносились течением, другие застревали у лежащих на воде ивовых ветвей. В маленьких заводях скапливалось их великое множество, на них оседал ивовый пух. Вода была покрыта золотыми и серебряными узорами. Вернувшись вечером с поля, мы садились ужинать. На другом берегу под ивами собирались деревенские девчонки. Они с жадным любопытством наблюдали за странными людьми в черном, и все, что мы делали, наверное, казалось им необыкновенным и удивительным. Похоже, мы напоминали им таинственных монахов. Что эти люди здесь делают? Кто их собрал здесь всех вместе? Может быть, именно тогда одна из этих девчонок впервые испытала смутный, неосознанный страх перед внешним миром и своей будущей жизнью в нем.
Когда на подмогу к нам — под охраной, строем — приходило из лагеря много заключенных, становилось гораздо больше и зрителей. Даже из дальних деревень приходили поглазеть на зеков.
— Во! Гляди!.. На нем очки!
— А этот-то, этот! Смотри, ничего… просто красавчик!
1
«Каппутист» — идущий по капиталистическому пути. (Здесь и далее — прим. перев.).