Климачков несет вахту у питательного насоса: когда, трижды обегав корабль, он снова поднялся в ходовую рубку, командир сказал ему:
— Ну, а теперь вы больше мне не нужны. — И почему-то чуть улыбнулся.
Питательный насос подает в котел ту самую воду, которая потом превратится в пар. Ефремов со своего места командует ему быстро, громко и отчетливо, не ожидая, пока Климачков выполнит то, что ему было приказано минутой раньше, — это тебе, брат, тренировочка! Сейчас тут не то что секунда — доля секунды в счет, и все-таки Климачков управляется. Мазнув рукавом робы по лицу, он подмигивает стоящему рядом Левитину, долговязому парню с унылым носом: видал, а?
Ефремов говорит «дробь» и, вытирая руки куском ветоши, подходит к ним:
— Как чувствуешь себя, Эдуард? Ты здорово-таки сегодня жал!..
— Все в порядке, — в голосе Климачкова легкая, незлобивая нотка насмешки: смотри-ка ты, даже в этом Ефремов подражает Малахову — разговаривает, покачиваясь на носках.
Откуда ему знать, что ведь и сам-то Малахов подражает в этом командиру корабля.
— После вахты надо бы Малахова навестить.
— Наша вахта в базе окончится. Хорошо, если в бухте Четырех Скал заночуем. А если нет?
— А если нет, будем дальше нести вахту…
Климачков все думает о Малахове: что ни говори, геройский парень. С беспощадностью к самому себе, на какую способна одна только молодость, он спрашивает себя: «А ты вот так, случись что, как Малахов… Решился бы?..» И, заколебавшись, неуверенно произносит вслух:
— Н-не знаю…
Уж очень это страшно — красные, будто с них содрали кожу, большие распухшие руки Малахова. Когда с них стягивали брезентовые рукавицы, у Малахова по небритой щеке поползла медленная слеза, но все сделали вид, что не заметили ее.
— Н-не знаю, — повторяет Климачков.
И тут ему вдруг вспоминаются глаза командира корабля: там, в рубке, прежде чем сказать Климачкову самое важное, командир долго глядел на него и лишь после этого произнес:
— А ведь вы будете неплохим моряком, Климачков.
Ему захотелось, чтобы командир увидел его сейчас: как он уже сравнительно легко переносит качку, как хотя еще и медленно, но все увереннее выполняет приказания Ефремова. «Вот видите, я ж говорил», — наверное, произнес бы капитан третьего ранга — с легкой усмешкой, как он один это умеет.
— Наша должность, — любил говорить боцман Гаврилов, показывая кончики своих тонких красивых пальцев, — она вот где, вся на нервных окончаниях…
И хотя с других кораблей, наслышавшись, приходили посмотреть, как это боцман «Баклана» ухитряется править свою службу, ни разу не повысив голоса, — Гаврилова эта слава не грела. Он мечтал о времени, когда ему не нужно будет ни за что отвечать: ни за шлюпку, унесенную штормом, ни за бухту манильского троса, раскрученную кем-то чуть ли не по всей палубе, — ни за что. Ведь есть же в мире работы, где человек может свободно кончать смену, возвращаться к жене, играть с соседями в «шестьдесят шесть», читать перед сном приключенческие романы — и не думать о том, что где-то вздыбилось море, а катер ушел — и о нем ни слуху ни духу…
Сейчас боцман возится в своей крохотной, похожей на коробочку каморке, отведенной ему в носовой части корабля, — он ее громко называет подшкиперской и хранит в ней все, что больше хранить негде. Тут и нераспечатанные банки с эмалевыми красками, и какие-то ржавые блоки, и старый секстан на специальной полочке, и множество всякой другой корабельной всячины, которой иной раз нет и названия. Он возится в этой клетушке и тихо поет, — голосок у него не сильный, но приятный:
Когда Гаврилов начинает петь, это самый верный признак, что он чем-нибудь взволнован.
А как ему не волноваться, если вот уже час пятнадцать минут нет никаких известий о катере, отправленном на мыс Озерной. Конечно, кроме капитана Остапенко, человека, возможно, самого лучшего на свете, однако по всем своим статьям штатского, там есть и опытный моряк — старшина Левченко. Он хотя и радиометрист, интеллигенция, а хорошо бы, чтоб другие на корабле знали морское дело так же, как Левченко.
Но ведь шторм-то — это все-таки шторм…
И Гаврилову уже мерещатся кошмары: он уже видит, как с ходу налетает катер на острый подводный камень, скрытый морем и ночной темнотой; как в пробоину хлещет вода, с шипением и гулом; и как Левченко, взвалив на спину потерявшего сознание капитана, шагает в черную воду…
Вот же, честное слово: дай волю, так воображение туда тебя уведет, откуда потом и дороги не сыщешь. Нет, зря, зря командир корабля принял это решение! Гаврилов не привык обсуждать даже в мыслях приказы и решения начальства, но тут он думает о Листопадове с укоризной.
Кто б подумал, глядя на этого мирно копошащегося в корабельном хламе человека, что все это происходит в самый разгар шторма и что мысли человека одним только этим штормом, будь он неладен, заняты сейчас. Гаврилов поднимает голову, выставив вперед ухо: а и верно, вроде бы стихает…
Мерцает тусклая лампочка под низким сводчатым потолком; слышно, как грохочет вода, разбиваясь о стальной нос «Баклана». Боцман поет и снова мысленно клянет себя: ну почему он не пошел к самому капитану третьего ранга, почему не отсоветовал посылать катер в это ревущее, стонущее, грохочущее ночное сумасшествие?..
Неспокойно на душе у боцмана Гаврилова, ох неспокойно, хоть он и поет все тем же ровным негромким баритоном:
А капитан третьего ранга в это самое время вышагивает в рубке — два шага вперед, два назад — и, может быть в сотый раз, спрашивает себя: правильно ли он поступил, отправив катер на Озерной? Оперативный флота ответил так, как Листопадов и предполагал: действуйте, сообразуясь с обстановкой; но разве в этом дело? Это не снимает с него, с Листопадова, ответственности. Ах, да и не в ответственности суть!.. «Но ведь с тебя никто не спросил бы, — мысленно разговаривает Листопадов с самим собой. — Никто не потребовал бы отчета — принимал ты эту радиограмму или не принимал…»
«А совесть? — возражает он самому себе. — Почему ты совесть сбросил со счетов? Она разве не требует отчета?..»
И ему почему-то видится Лийка. В пестром домашнем халатике, с легкими волосами, рассыпавшимися по плечам, она стоит в коридорчике и прячет в цветах счастливое лицо.
Забывая, что он только что — и тоже, должно быть, в сотый раз — глядел на часы, Листопадов подносит к глазам циферблат, мерцающий на запястье. С момента отправления катера прошло полтора часа…
Посылая катер, он принял смелое, но единственно возможное в этой обстановке решение: отвести «Баклан» мористее и положить его в дрейф, то есть развернуться носом против волны и оставить кораблю такую минимальную скорость, какая нужна, чтобы не потерять управление. Да, он знал, что такой способ был бы хорош, если бы у «Баклана» был длинный и высокий бак, — в какой-то степени он служил бы защитой от встречных волн. Но что ломать голову, как было бы лучше и как хуже, если выбора у него попросту нет.
Бортовая качка давно сменилась килевой, и она усиливается непрерывно; временами кажется, что «Баклан» разобьется, если и дальше будет так же биться днищем о воду. «Сколько они там пробудут?.. — с тревогой думал Листопадов. — Мы же не сможем долго дрейфовать, выбросит на камни!.. А тогда…»
Ему представились угрюмые, серые островерхие камни, густо выступающие из воды вблизи мыса Озерного, — он знал это местечко, тут когда-то ему привелось руководить спасением людей с пассажирского «Уэллена», пропоровшего себе днище об эти самые камни. Ничего не скажешь — встречаются, конечно, места и похуже, но не часто.