— Нет, ну в самом деле, — настаивал Терентин. — Какому дьяволу нужны в такое время эти дурацкие эволюции? Небось, когда мы шли океаном и штормило, адмирал такой прыти не проявлял? Знаешь, как пословица говорит: перед смертью не надышишься, перед боем не научишься.
— Давай вместе помолчим, Андрюшенька, — миролюбиво предложил Дорош. Ему сейчас не хотелось ни о чем говорить: напряженные нервы расслабились и требовали покоя. Давала знать о себе и лихорадка. С того времени, как эскадра миновала границу тропиков, мало кто на кораблях не переболел от резкой, неожиданной перемены климата. Не уберегся и Дорош. Третий день он глотал хинин, пытался прогреться коньяком, но ничто не помогало. Его знобило, в суставах не прекращалась ломота. — Помолчим, — повторил он и утомленно прикрыл веки…
Отец Филарет, раскинув полы черной рясы, мелкими шажками бегал на юте: взад — вперед, взад — вперед. В маленьких глазках его еще отражались растерянность, страх, пережитые ночью. Всю ночь батюшка бодрствовал, время от времени подкрепляя рюмкой вина свою решимость мужественно встретить смерть. Но рюмка наполнялась все чаще, а решимости оставалось все меньше, и к утру отец Филарет, истерзанный страхами, дошел до полного изнеможения.
Доктор Кравченко, который, подобно своему предшественнику Бравину, недолюбливал отца Филарета, остановил его и подчеркнуто вежливо осведомился, пряча улыбку:
— Чем встревожены, батюшка? Могу брома предложить — успокаивает.
— Что вы, что вы, — смутился отец Филарет и, чтобы развеять подозрения доктора, даже пытался сострить: — Мне не брома — мне б рома!
— А, ну если так, прошу прощения, — и Кравченко так же вежливо откланялся.
Старк 3-й в кают-компании, изрядно выпив перед тем, разглагольствовал:
— Слушайте, господа, мы даже не представляем себе, какой исторический момент переживаем сейчас. Перед нами кульминация всей войны, ее наивысший пункт! Мои верноподданнические чувства…
— Скажите, Павел Васильевич, — бесцеремонно перебил его Дорош. — Вы, помнится, когда-то объявляли, что у вас в каюте есть Беранже в подлиннике?
— Да, а что? — недоуменно отозвался Старк.
— Нет, ничего. Просто мне пришли на память великолепные строчки из Беранже: «Из всех искусств труднейшее на свете — искусство помолчать». За точность перевода не ручаюсь, но смысл правильный.
Мичман Терентин прыснул, Старк обиженно умолк. Небольсин осуждающе посмотрел в сторону Дороша: молодежь не умеет быть корректной. Наступившую вслед за тем неловкую паузу нарушил доктор Кравченко, начавший как ни в чем не бывало рассказывать какой-то забавный эпизод, приключившийся с ним в дни, когда он еще учился в Военно-медицинской академии.
В тот же вечер Евгений Романович Егорьев, как обычно предварительно запершись у себя в каюте, сделал в дневнике записи сразу за три дня: все это время ему не удавалось выкроить для дневника и одного часа.
«11 мая, — быстро, будто торопясь куда-то, писал он, чуть разбрызгивая фиолетовые чернила затупившимся пером, — день прошел без особенностей. Погода была тихая, серая и холодная. Видели один пароход, который прошел вдалеке от эскадры, и парусное судно.
Перед закатом перестроились так: правая колонна — адмирал Рождественский и адмирал Фелькерзам. Левая — адмирал Небогатов и адмирал Энквист. Между колоннами — два ряда транспортов…
12 мая, утром рано, имели очень пасмурную погоду при раздувшемся зюйд-остовом ветре. В восемь часов утра, дойдя до широты 31° и долготы 122°11′, пожелали транспортам счастливого плавания. С ними пошли крейсеры «Днепр» и «Рион»…
Итак, численность эскадры уменьшилась на восемь вымпелов: ушли «добровольцы»[18] «Ярославль», «Владимир» и «Воронеж», два транспорта небогатовского отряда — «Курония» и «Ливония», наш водоснабдитель «Метеор» и вышеозначенные крейсеры…»
Егорьев отложил перо.
Томила какая-то тяжелая, необъяснимая тоска, не покидавшая его все последние дни. Он и сам не мог понять, что с ним происходит, а это странное, гнетущее чувство усиливалось между тем с каждым часом. Он подумал и приписал еще несколько строк:
«Отпустив их в Шанхай, мы почувствовали себя много облегченнее и с большей надеждой на успех идем более ускоренным темпом навстречу неизбежной судьбе, взяв курс в Корейский пролив».
— Навстречу неизбежной судьбе… — вслух повторил он и погрузился в невеселые думы.
Вся его жизнь проходила перед ним: учеба, насмешки более обеспеченных товарищей, мечты о большом плавании, горячие и страстные споры о высоком призвании морского офицера… И первые радости тихого семейного счастья, и первая гордость за успехи сына, и первые горести после резких столкновений с косным и рутинерствующим начальством…
Всеволод, Сева, умница мой, по-юношески пылкий в мечтах о будущности русского флота, поймешь ли ты меня?..
С присущей ему аккуратностью он уложил листки в папку и неторопливо завязал тесемки.
Мог ли он знать, что сделал сейчас последнюю запись!
…Тринадцатого мая перед полуднем корабли построились в походный порядок и дали эскадренный ход.
В 4 часа дня все корабли приняли с «Суворова» сигнал адмирала: начать приготовление к бою.
Жандармский ротмистр Власьев оказался верен своей методе: выжидать, не торопиться — «брать на измор». О нет, он не будет, подобно другим следователям, поторапливать события: бить заключенных, морить их голодом, заставлять сутками, без сна, стоять на ногах. Все это — анахронизм, от которого цивилизованные Европы давно отказались.
— Моя метода — испытанная, — любил говаривать он. — Червь дубы валит, капля камень долбит!..
Допрашиваемого водили к нему день, второй, неделю, месяц; он задавал одни и те же вопросы, в одной и той же последовательности, ровным скрипучим, бесстрастным голосом, твердо убежденный, что это способно в конце концов взять верх над любым, самым железным упорством.
На столе у него, по соседству со служебными бумагами, неизменно лежал томик Гельвеция с жирно отчеркнутыми словами: «Ничто так не убивает, как однообразие». Философ, видимо, и предполагать не мог, что когда-нибудь его афоризм найдет этакое неожиданное применение.
В жандармское управление ротмистр перевелся из Семеновского лейб-гвардии полка, где у него произошла какая-то некрасивая история, не то карточная, не то любовная, — напоминаний о ней он избегал.
Отнюдь не чуждый тщеславия, он рассчитывал здесь, на новом месте, блеснуть своими способностями, а они у него, по твердому его убеждению, были недюжинные. Поэтому-то при случае и без случая заговаривал он в присутствии начальства о непогрешимости своей методы и о том, каких исключительных успехов добивается он с ее помощью. Начальство слушало благосклонно, и это еще более подогревало далеко идущие надежды ротмистра, мечтавшего о большой карьере.
Катю Власьев допрашивал каждый вечер, в одно и то же время, час в час, минута в минуту.
Ее вели длинным и узким коридором, где с влажного потолка, низко, нависающего над головою своими полукруглыми обомшелыми сводами, срывалась и падала, разбиваясь о каменные плиты пола, медленная, тяжелая капель, вводили в кабинет и оставляли у дверей.
Ротмистр долго не обращал на нее внимания, делая вид, что углублен в чтение каких-то бумаг. Потом он поднимал голову, бросал на девушку бесстрастный взгляд, не выражавший ничего, кроме чрезвычайной усталости и скуки, и молча показывал подбородком на стул. Что-то продуманно оскорбительное было в этом коротком движении подбородка, и Катя это остро чувствовала.
Она садилась и знала заранее: вот сейчас он потянется за папиросой, вот он разомнет пальцами табак, постучит мундштуком по краю пепельницы, закурит. Потом он проследит взглядом, как тает в воздухе легкий дымок, и только затем, словно вспомнив, что нужно снова приступать к опостылевшим делам, пододвинет к себе папку и, развязывая тесемки, скажет, будто между прочим:
18
«Добровольцы» — торговые (транспортные) суда добровольного флота.