Небольсин, и прежде не отличавшийся общительным характером, теперь уединялся по целым дням — достучаться к нему в каюту было в такое время невозможно. Исключение он делал только для Гарпера. Лейтенант Старк сделался каким-то придирчивым и раздражительным, беспричинно кричал на матросов и унтеров, стаканами глушил тепловатый французский коньяк, пахнущий клопами. Лейтенант Лосев решил не терять времени даром и, обложившись учебниками, просиживал у себя в каюте с утра до вечера: он рассчитывал по возвращении в Россию «пробиваться» в академию.
Но тяжелее всех, пожалуй, переживал задержку в Маниле Дорош. В нем еще теплилась скрытая надежда, что Элен, может быть, не успела выйти замуж, что вот он вернется в Петербург и сумеет, черт возьми, убедить ее в безрассудности ее решения: ведь он любит ее, любит, и она это знает!
На берег Дорош почти не сходил, разве только с каким-нибудь поручением Небольсина к портовым властям, и как ни уговаривал его Терентин, восторженно повествовавший о веселых вечерах в манильских кабачках, где, право же, экзотика-натурель, Дорош в ответ усмехался:
— Кесарю — кесарево…
И только мичман жил, не замечая, быстро или медленно идет время. На берегу он познакомился с хорошенькой черноглазой француженкой, женой местного почтового чиновника.
— Quelle délicieuse personne que cette petite[29] Жаннет! — непременно по-французски, как всегда, когда речь шла о женщинах, говорил он Дорошу, сияя восторженными глазами.
Чиновница сначала делала вид, что настойчивые ухаживания молодого русского офицера оскорбляют ее достоинство верной жены и любящей нежной матери. Но когда мичман принял это всерьез, махнул рукой и перестал появляться на берегу, она сама прислала ему на «Аврору» записку, умоляя о свидании. Теперь Терентина беспокоило одно: слишком уж темпераментной оказалась черноглазая почтмейстерша.
— И смех и грех! — бездумно посмеиваясь, рассказывал он Дорошу. — Представляешь: сидим за обеденным столом. Супруга бросает в мою сторону такие томные взгляды, что одному дураку их не понять, ножкой под столом сапог жмет, а супруг тем временем все перечисляет, какие издания пришли к нему с последней оказией.
У этого-то чиновника Терентин и добывал свежие иностранные газеты.
— Смотри, — не на шутку тревожился Дорош, — не кончилось бы это скандалом, а то еще, чего доброго, и дуэлью. В здешних местах она, говорят, в моде.
— А ты что ж думаешь, — хохотал Терентин, — стану я, русский дворянин, драться с каким-то чиновником? Ну, нет, этого он от меня не дождется!.. Да и Жаннет, — Терентин лукаво подмигивал, — бедная Жаннет этого не перенесла бы: от одной мысли, что я могу быть раненым, она своему Менелаю горло перегрызет!
— Мало же, гляжу я, нужно тебе в жизни! — покачивал головой Дорош.
Однажды Терентин возвратился на корабль особенно возбужденным.
— Ты взгляни, Алексей! — закричал он, врываясь в каюту Дороша. — Послушай, что говорит о нашей матушке-России просвещенная Европа!
Он развернул последний номер французской газеты «Le Siècle»[30].
— Статейка называется «Конец одной эпопеи», автор некто Корнели — умный, бестия, видать!..
И он прочел несколько торжественно, тут же бегло переводя с французского на русский:
— «Теперь, когда русские разбиты на море после ряда поражений на суше, на их правительство ложится обязанность заключить мир и преобразовать свои военные силы…» — Терентин пробежал строчки глазами: — Ну, дальше не очень интересно: он проводит исторические параллели насчет того, в какое трудное положение попадали правительства, ввязывавшиеся в авантюристические войны. Ага, вот самое главное. Слушай…
«Наоборот, — продолжал он читать, — положение русского правительства именно не таково, оно держится за самые недра русского народа, и общие несчастья не разъединяют правительство и народ… Несчастный царь может остаться священным и популярным царем».
Видишь, — торжествующе заключил Терентин, сворачивая газету. — Стоило пожертвовать многим при Цусиме, чтобы вызвать к себе такие симпатии в Европе! — Он взглянул на Дороша и удивленно спросил: — Что с тобой, Алеша? Ты так побледнел…
— Послушай, Андрей, — Дорош говорил очень медленно, тихо, но отчеканивая каждое слово. — Как же тебе не совестно было нести на корабль, столько выстрадавший, израненный в бою… на корабль, который ты любишь и который себе дорог… эту гадость?
Терентин вскочил:
— Ну, знаешь!.. Недаром я всегда говорил, что ты законченный социалист. Оно так и есть. Впервые о нас говорят с таким состраданием, впервые нам — побежденным! — сочувствуют, и кто — Европа, а ты еще и недоволен?
Но Дорош уже взял себя в руки.
— Дурень ты божий, — только и сказал он. — Это счастье, что наши матросы не знают французского и не читают твоей дрянной газетенки. Они показали бы, как «спаяла» их с домом Романовых эта самая Цусимская битва!..
Дорош оказался не прав, когда высказывал уверенность, что статья господина Корнели останется неизвестной матросам.
Месяца через полтора после разговора Терентина с Дорошем Листовский был послан с каким-то поручением на берег, в портовую мастерскую. Под вечер, возвратившись на «Аврору», он отозвал в сторону Степу Голубя и тихо сказал:
— Новость-то какая, Степушка! В мастерской, оказывается, есть наши, русские. Ты только погляди, что они мне дали!..
Осмотревшись по сторонам, он извлек из-под фланелевки тщательно свернутый номер какой-то газеты.
— «Пролетарий». Большевистская, из Петербурга привезена, — еще тише объяснил Степе Листовский. — На вот, прочти тут одну статью, она карандашом отчеркнута…
Голубь спрятал газету под робу и долго разыскивал укромное местечко на корабле, прежде чем снова извлек ее.
— «Разгром»[31], — медленно, по складам прочитал он название статьи, на которую указывал ему Листовский.
Через минуту он забыл обо всем окружающем: статья поразила его смелостью и силой. Вот она, страшная и беспощадная правда о том, зачем посланы были они в далекий Тихий океан, правда о том, почему погибли Аким Кривоносов, веселый Копотей, тысячи таких же, как они, молодых, полных сил, умных…
В этой статье, между прочим, приводились выдержки из рассуждений господина Корнели, восхитивших Терентина, и дальше насмешливо говорилось: хвастовство французского лавочника, его уверения, будто война не разъединила русское правительство и народ, — это сказка, в которую не верит сам господин Корнели…
«Война оказалась грозным судом, — читал Голубь, и каждое слово будто обжигало ему самое сердце. — Народ уже произнес свой приговор над этим правительством разбойников. Революция приведет этот приговор в исполнение».
«Какие слова! — восторженно думал Голубь. — Какой силищи слова!.. Непременно надо, чтоб и другие матросы прочитали…»
Он снова запрятал газету на груди, под холщовой матросской рубахой, и вышел на ют.
Да, теперь он многое начинал понимать, и Степе снова и снова вспоминался Копотей, который первый помог ему по-новому, смелым и пытливым взглядом поглядеть на всю жизнь.
Морская неприветливая волна шумит сейчас над Копотеем…
Степа Голубь стоит задумчиво у леера, к нему подходит Листовский.
— Ну как, — спрашивает он шепотом, — прочитал?
Степа молча кивает: слишком велики чувства, переполняющие его в эту минуту, чтобы можно было передать их словами.
«Революция приведет этот приговор в исполнение… — мысленно повторяет он. — Приведет!»
— Завтра пустим газету по рукам, — все так же шепотом продолжает Листовский. — Пусть все матросы правду знают…
Они стоят у борта, и на фоне вечереющего южного неба четко вырисовываются их фигуры: стоя плечом к плечу, матросы молчаливо и сурово вглядываются в даль.