С Лийкой было легко разговаривать: у нее не хватало терпения дождаться ответа. «Женщины мои…» Листопадов усмехнулся: в нечастых письмах друзьям он так, обеих сразу, называет жену и дочку.
Расставив цветы во всех комнатах, Лийка пришла к отцу и села на ручку кресла:
— Итак, сегодня вы мой пленник…
— Товарищ капитан третьего ранга…
Листопадов вздрогнул: к нему обращался лейтенант Белоконь.
— Да?
— Разрешите спросить… А вы… часто попадали в шторм?
— Разрешаю. Часто. И полагаю, что это отличная школа для всякого, кто хочет стать настоящим моряком. — Листопадов поморщился: «полагаю»! Как в старом романе. — А вам, лейтенант, что, — сухо и все еще досадуя на себя, спросил он, выдержав долгую паузу, — вам нечем заняться? Как барометр?
— Виноват. Барометр падает… На руле! Право не ходить.
— Есть право не ходить.
Какая тишина в рубке! Густая чернота разливается по небу на глазах: темнеет небо, темнеет море, — да, шторм будет! Иначе откуда бы взяться этому давящему, беспокойному чувству? Говорят, к этому, хоть сто лет служи, не привыкнешь. Белоконь осторожно покосился на командира корабля: тот забыл о бинокле, сцепил руки за спиной и молча разглядывает море. О чем он сейчас думает?
Фельдшера Остапенко, который появился в рубке, Листопадов обеспокоенно спрашивает глазами: что-нибудь случилось на корабле? — Нет-нет, все в порядке, — тоже взглядом отвечает Остапенко.
Капитан медицинской службы Остапенко, «доктор», как почтительно, а скорее любовно называют его на корабле все, начиная с самого командира, — человек с мягким, добродушным лицом, близорукий и немного сутулый. Он некрасив, у него уже ранние залысины над лбом, фигура грузновата и движения неторопливы. Морская терминология для него остается китайской грамотой, трап он упорно называет лестницей, а палубу полом; и когда глядишь на него, медлительного, спокойного, невольно задаешься вопросом: как этот негромкий и по всему своему виду очень штатский, добродушно-неуклюжий человек мог попасть в суровую флотскую обстановку; и невольно проникаешься симпатией к нему: каково-то ему на корабле?..
Но фельдшер чувствует себя, вопреки всему, не только неплохо, но и почти как дома. Каждого матроса он знает по имени-отчеству; все хорошие, сильные стороны людей он давно разглядел своими добродушными подслеповатыми глазами и давно по-своему оценил.
Когда его избрали секретарем партийной организации корабля, все, даже беспартийные, вроде ворчливого, всегда и всем недовольного кока-сверхсрочника Ерикеева, отнеслись к этому как к должному. Само собой, а кого ж еще, как не доктора? С тех пор Остапенко выбирают вот уже четвертый раз.
Остапенко обстоятельно рассказывает командиру корабля: с коммунистами он уже беседовал. В шторм, что б ни случилось, они самое трудное примут на себя, за это командир может быть спокоен. Старшина Левченко — тот потолкует со своей комсомолией. Кажется, все предусмотрено.
— Да, вот еще что, — вполголоса говорит Остапенко. — Может, есть смысл объяснить личному составу обстановку? Ребята, сами знаете, зеленые. Как горох при дороге… Глядел я сейчас на них — с виду бравые, а в глазах страх запрятался.
Остапенко поглядывает на командира выжидающе, тот подходит и решительно щелкает рычажком включения микрофона.
— Говорит командир корабля, — помедлив, негромко произносит он. — Слушать всем. Товарищи моряки, мы приблизились к штормовой полосе. Служба погоды обещает восемь-девять баллов, а там как придется… Нужны выдержка и спокойствие. Поручаю старослужащим помочь матросам первого года службы…
Листопадов на минуту умолкает. Он знает: повсюду на корабле — и в машинном отделении, и на палубах, и в кубриках, где отдыхают сменившиеся с вахт, и даже на камбузе, — повсюду в это мгновение люди слушают его. Он видит их лица: растерянные, таящие испуг — лица первогодков, наголо стриженных «салажат»; спокойные, деловито озабоченные лица «старичков». Закусив губу, стоит, широко расставив ноги, коренастый Малахов; в глазах у него неизменная насмешливо-веселая искорка. Боцман Гаврилов слушает командира и в то же время проверяет взглядом: ничто не забыто на случай, если вот-вот обрушится шторм? Пулеметчики лейтенанта Вагулова зачехляют установки, а сами повернули головы в сторону репродуктора.
Корабль слушает своего командира…
— Боевым постам докладывать через каждые полчаса, — перечисляет Листопадов. — У маневрового клапана быть особенно внимательными.
Он говорит буднично, деловито и спокойно.
Он знает: это спокойствие действует лучше любых убеждений.
— Верю в вашу дисциплинированность и стойкость, — заканчивает он. — У меня все.
Он выключил микрофон, и в эту минуту первый порыв ветра навалился на корабль с правого борта. «Баклан» вздрогнул и чуть накренился — море справа всей своей гладью стало медленно подниматься к небу вместе с небом…
«…18.25. Закончены все штормовые приготовления. Личному составу поставлены практические задачи.
Видимость ограниченная. Ветер до четырнадцати метров в секунду, норд-норд-ост.
Низкая облачность…»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Короток век кораблей, значительно короче века человеческого.
В тридцать лет корабль уже почтенный старик, в сорок на него глядят как на музейное чудо, а к пятидесяти он чаще всего попадает в черный зев мартена. Но короткий век вовсе не значит — бесцветный, унылый и тусклый. В неписаных летописях иных кораблей попадаются такие страницы, что куда до них лучшим романам Джозефа Конрада…
Если порыться в более чем сорокалетней истории «Баклана», можно тоже обнаружить много интересного и поучительного: когда, бывало, Шамшурин принимался рассказывать об этом, молодые матросы разевали рты.
Не всегда корабль был вот таким, заштатным старичком работягою: знавал он и лучшие времена…
Выстроенный на Балтийском заводе незадолго до первой империалистической войны, он сразу же без страха отправился в далекий путь к Владивостоку. Он и еще четыре таких же, однотипных корабля с невесть кем придуманными птичьими названиями: «Чайка» и «Гагара», «Пингвин» и «Альбатрос». В заграничных портах чужие многое видавшие матросы цокали языками и не переставали удивляться:
— Ц-ц, такие маленькие — и такой путь!..
Корабли шли историческим путем: вдоль побережья Западной Европы, на Танжер, Дакар, мимо разноцветного африканского побережья, — этот путь десятью годами раньше уже проделала русская эскадра адмирала Рожественского, брошенная потом в самое пекло Цусимского боя. Во встречных портах еще помнили русских моряков — что такое десять лет для человеческой памяти! — и темнокожие грузчики восторженно кричали с берега, словно старым знакомым:
— О ля-ля, рашен гуд!..
Знойно оплывали тропические пышные закаты. Голубыми елочными украшениями висели над океаном непривычно большие звезды, и казалось, что лиловые волны тоже усыпаны этими голубыми ненастоящими звездами. С зеленых островов тянуло дурманным запахом магнолий, от которого потом не спалось всю ночь. Крестьянские парни — рязанские, курские, тверские — недоверчиво втягивали воздух: нет, жизнь не может так пахнуть.
…Весной тысяча девятьсот восемнадцатого в Золотом Роге неподалеку от «Баклана» по-хозяйски стали на якоря два крейсера: приземистый японский «Ивами» и серый, с высокими стальными бортами североамериканский «Бруклин». Это было началом интервенции. Правительства во Владивостоке менялись в то время, как козыри в карточной игре; и матросам «Баклана» осточертело возить чужую муку и гаолян, чужие десанты и проституток. Многие сбежали в Сучанскую долину — там были партизаны, — остальные выдумали срочный рейс на Север. Уж лучше льды, чем чужие плоские штыки.
В двадцать первом, когда интервенты десятками угоняли русские корабли, торговые и военные, из дальневосточных портов, «Баклан» уцелел только благодаря этому самовольному рейсу: в октябре его прихватило льдом в далекой северной бухте, зима тогда была ранняя и лютая. С неуклюжими самодельными санками матросы ездили в глубь материка, на берег пустынной и мрачной реки Колымы: там рос низкий и чахлый стланик. Запас угля на «Баклане» был объявлен неприкосновенным: иначе нельзя будет вернуться во Владивосток.