Заплакав, она уткнулась в мою грудь, потом, подняв свои темные глаза, полные слез и мольбы, стала просить:
— Возьми меня стряпать, пол мести, лошадь кормить… Я все буду!
И, как в хорошо разыгрываемой пьесе, в это время вошла бабка Манике.
— Она верно сказывает, — начала старуха, — с рук ее надо сбыть отцу. А ты пожалей ее.
— Да я же не собираюсь жениться. Понимаешь, не собираюсь… Мне девятнадцать лет!
— Как не понимать, я все понимаю! Ты на русской женишься. А внучку тоже пожалеть можно… — жалостливо попросила старуха.
— Да как я ее пожалею? Ты в уме?
А та:
— Пожалеть ее легко. Свези в село. Сходи к попу. Поп пристроит.
Тут у меня в голове как-то сразу стало светлее. И я подумал: если ее может пристроить поп, почему же мы, комсомольцы, не можем пристроить ее? Пристроим, обязательно пристроим.
В какую-то долю минуты все прояснилось.
— Хорошо, — сказал я.
Вскоре вернулся Шарып. Он, может быть, даже был за юртой и подслушал наш разговор. Я повторил ему свое решение. Он свистнул, выйдя из юрты. Председатель привел мою лошадь. Я вручил Шарыпу оставшиеся два кирпича чая.
Плачущая мать вынесла завернутые в кошму пожитки Манике, а затем и швейную машину. Сержан запрягал лошадь в телегу. Торопились. Видимо, боялись, как бы не передумал. А я твердо решил, и мне все было совершенно ясно.
Провожать нас вышел весь аул. Послышались какие-то причитания, какие-то одобряющие возгласы. Я поехал верхом. Сержан, еле дав сестре сесть, тронулся за мной.
Вскоре аул скрылся за горизонтом.
Потом, когда притомилась лошадь, мы решили покормить Шарыпову клячу. Хотелось перекусить и самим.
Сержан, стреножив коней, пустил их в степь. Манике на правах «жены» разостлала войлок, полученный ею в приданое, и стала делить мясо. У меня была «аварийная» бутылка. Я налил себе и Сержану.
— Поздравь, брат, сестру с новой жизнью.
Сержан с жадностью выпил, закашлялся, потом весело забормотал:
— Хорошо, Манике, жить будешь. Хорошо будешь жить. Русский калач кушать. Самогонку пить. Ах, хорошо! Очень хорошо!
Заночевали мы в степи. Кляча не протащила скрипучей телеги на деревянном ходу и до полдороги, а Серому хомут оказался тесен. Мы с Сержаном спали на телеге, а «новобрачная» улеглась под телегой.
Опять поднялась полная луна. Я просыпался ночью, чтобы проверить, спит ли Манике. Она спала спокойно на своем войлоке. Луна, осветив девушку, не беспокоила ее в эту ночь. Видимо, она раздумала превращать Манике в синюю звезду.
Утром чуть свет я дважды поднес Сержану из бутылки и, когда он стал достаточно болтлив, спросил его:
— А как твой отец узнал, что мы должны были встретиться вчера с Манике?
«Некрепко запертый» Сержан, почувствовав себя далеко от родного аула, не стал таиться. И он рассказал все, как было. А было так…
Шарып услышал топот коня. Моего коня. У казахов необыкновенно чуткий слух. Шарып по топоту определил, что это Серый. Затем он вышел из юрты и увидел, что я блуждаю вокруг да около. Тогда Шарып разбудил Манике и, погрозив ей плетью, приказал идти ко мне. Идти, воздевши к луне руки. А сыну велел бежать за свидетелями.
Манике, слушая этот рассказ, заплакала и уползла под телегу. Мне очень хотелось спросить, зачем она обманула меня. Но я сам себе ответил на этот вопрос. Загнанная, нелюбимая, она не могла поступить иначе. Страх быть избитой сделал свое дело. И я сказал:
— Не плачь, Манике! Ты ни в чем не виновата. У тебя будет хорошая жизнь…
Какая именно и почему хорошая, я еще и сам не знал, но верил в это, а веря — утверждал.
Запрягли клячу. Оседлали Серого. Тронулись. Часа через два начались русские и украинские деревни. А там уж рукой подать и до дома. Приехали после обеда.
В нашей бане, получившей теперь вывеску «Молодежное общежитие № 1», никого не было. Я провел Манике и тут же, при ее брате, указал место в бывшем предбаннике. За печкой был просторный закуток. Я взял свою простыню и превратил ее в занавеску.
— Пока будешь жить тут, — сказал я. — Вечером из ящиков сделаем русскую кровать. А теперь пойдем в комитет комсомола.
Манике юркнула в свой закуток и переоделась в единственное праздничное, мало чем отличавшееся от будничного платье.
Сержан тем временем распряг свою клячу, и та страшно обрадовалась овсу, полученному за счет Серого.
На дворе уже было известно, что я привез «кыргызку» — так по старой привычке называли казахов.
— Стряпку привезли, — послышался чей-то голос. — Не разодрались бы четыре селезня из-за одной гагары…
Забойщик Григорий Мякишев на это возразил:
— Не раздерутся. В ней и тридцати фунтов живого веса нету.
Я, видимо, посмотрел достаточно неодобрительно. А меня побаивались. Я умел ставить на место забияк и приклеивать такие прозвища, которые не скоро отдирались. К тому же я как-никак был «партейный человек, комсомолист». Просмешники смолкли.
В волостном комитете я застал секретаря Гната Ковтуна. Его-то мне и нужно было.
— Выслушай, — попросил я. — И не перебивай. А потом я уйду, и будешь спрашивать их.
Подоспели еще двое. Тоже члены волостного комитета. И я начал рассказывать все, с первой встречи.
Манике, хотя ее и никто не спрашивал, подтверждая, кивала головой. И когда я закончил свой рассказ и объяснил цель прихода в комитет, Гнат сказал:
— А я при тебе ее спрошу. — И, обратившись к Манике и Сержану, спросил: — Правду ли он сказал?
— Правда, все правда. Только моя бабушка надо бы еще говорить! Хорошая бабушка. Русского попа вылечила.
Раздался смех. Гнат Ковтун пообещал спросить меня об этом потом.
— Пусть поживет у вас, — согласился Гнат, — осмотрится, а потом решим.
— И, обратившись к Манике, сказал: — Ты не бойся. Хорошо тебе будет. Грамоте выучим. Комсомолкой будешь, Манике. Комсомолкой.
Прощаясь с нами, Ковтун велел прислать к нему Бату, Ваську Груздева и Белолобова.
— Хочу кое в чем предупредить. На всякий случай…
Время шло. Манике стала неузнаваемой. Откуда взялась бойкая речь, веселость… Поступив на молочный завод, она хорошо справлялась с работой. Успевала готовить нам пищу и учиться в ликбезе.
К осени Манике предложили переехать в общежитие Э 3. Появилось девичье общежитие. Манике отказалась. Побежала к Гнату Ковтуну:
— Зачем я туда пойду? У меня здесь все!
— А что все-то, что все-то? — спросил тогда ее Гнат Ковтун.
— Все! — сказала она. — Хозяйство. Четверо. Как я их могу бросить! Они меня не бросили. Нельзя мне уходить…
Это, конечно, был благородный ответ, но причины его оказались более глубокими. Дело в том, что Манике расцветала день ото дня. Она уже щеголяла в красной косыночке, в красненьком с белыми горошками платьице, в башмачках на высоких каблуках. Ее швейная машина не бездействовала. Манике быстро переняла моды и научилась пользоваться зеркалом, подаренным ей Бату.
Он сказал ей, поднося зеркало: «Не простое оно. Чаще смотрись — лучше будешь».
Мне трудно судить о свойствах этого зеркала, только весной Манике однажды сказала мне, смеясь:
— Смотрю в зеркало — себя не вижу, Бату вижу. Что ты скажешь?
И я ответил, тоже смеясь:
— Я тебя купил, я тебя и продавать буду, когда время придет.
Манике покорно умолкла.
После этого прошло месяца три. Признаков лунатической болезни не было и в помине. Она поднялась ночью только раз и тут же проснулась.
— Ты что, Манике? — спросил я. — Опять на луну запросилась?
— Нет, нет! — ответила она. — Плохой сон видела. Отец в степь посылал. Тебя встречать. Помнишь?
А потом и не вспоминала о болезни. Доктор правильно сказал: «Не разговаривайте никогда об ее болезни. В полнолуние давайте снотворное». Он прописал тогда бром. А теперь она обходилась и без лекарства.
Манике приняли в комсомол. Она сама заполняла анкету. Автобиографию писал я. Ее комсомольский билет хранился в сундучке у Бату. Бату вел себя с Манике очень корректно. Но по всему было видно, что этой корректности едва ли хватит до зимы.