Вот, оказывается, в чем дело: надо сказать, кто он и откуда. Сказать, и его снова оставят в покое. Сказать…
— …Зовут-то как тебя, родненький? Или совсем позабыл? И сколько теперь вас таких, беспамятных…
Бес-памятный… Это она про него. Но ведь его зовут не Беспамятный. Как-то по-другому. Похоже, правда…
Он пытался вспомнить. Обязательно вспомнить — иначе в покое не оставят, так и будут по-скворчиному долбить: «Как зовут? Как зовут? Как зовут?» Бес-памятный…
И вдруг губы его шевельнулись сами собой, словно независимо от его воли:
— Без-ладный… Безладный. Тума.
Вот и все. Он сказал им то, что смог припомнить, они ведь только этого и добивались, и пусть теперь ему дадут спокойно поспать.
— Да что ты говоришь-то, родненький! Нету такого имени — Тума. Так-то и собак на Руси не кличут.
— …итька, — снова словно чужим голосом прошептал мальчик и услышал, как над ним кто-то в голос, по-бабьи зарыдал:
— Митенька… И мой-то тоже был Митя…
Сколько прошло через ладожские госпиталя этих маленьких старичков, разучившихся улыбаться, безучастных ко всему! Их было столько, сколько сумели вывезти из огромного, когда-то кипящего жизнью города по единственной ледовой трассе, чернеющей могильными провалами — следами нескончаемых зверских обстрелов, накатанной трехтонками и полуторками с замотанными капотами и никогда не закрывающимися дверцами водительских кабин. Их были тысячи — маленьких наморщенных лобиков, сосредоточившихся в бессильной попытке вспомнить хотя бы свое имя.
Это были дети ленинградской блокадной зимы. И среди них был мальчик, в документах которого теперь значилось:
«Дмитрий Безладный (Тума?), год рождения 1934-35 (?), место рождения — Ленинград (?), адрес — ?».
А потом в эти документы дописали, что он взят на воспитание Евдокией Белолуцкой, демобилизованной после тяжелого ранения из рядов Красной Армии и имеющей две правительственные награды за героизм, проявленный на Ладожской трассе. Так, с мамы Дони, началась новая жизнь по ту сторону черного ледяного провала.
Митька ничем не отличался от своих сверстников, разве что когда колол дрова, подтаскивал вещи на вокзалах, отстаивал бесконечные послевоенные очереди за продуктами — соседки завистливо перекидывались: «У Евдокии-то парень двужильный — и ученье тянет, и по дому не хуже взрослого мужика управляется!» И учителя, особенно математики, изумленно и недоверчиво поглядывали на его контрольные и экзаменационные работы и говорили: «Безладный — это голова, даже нет — это две головы сразу!»
Память мальчика была феноменальной, и тем непонятнее было, почему удивительная эта память так неохотно, по крупице восстанавливает то, что было до мамы Дони. Очень немногое было четким и непреложным — берестяное лукошко Бреста, пустой солдатский мешок за спиной уходящего отца; черно-белое лицо сказочного королевского сына Елисеича; черные валенки, что Петру Первому впору. Затем следовали образы смутные: колючая щетина на отцовском лице (и опять-таки это был не брестский отец, а тот, что приходил из Кронштадта), бабка с картофельным душистым супом, обе квартиры — его квартира — в «билетаже» и подвале. И странно: он абсолютно не помнил ощущения голода. Когда его об этом спрашивали, в памяти возникало только монотонное бабкино бормотанье о баранине и пирогах с брусничным несладким вареньем.
Задумывался ли он раньше о двойственности своей памяти? Пожалуй, нет. Даже более того: он запрещал себе думать об этом, интуитивно спасая свой рассудок от полного раздвоения. Для себя же он раз и навсегда решил, что друг его детства слишком много и красочно ему рассказывал, и поэтому он запомнил все слышанное с такой четкостью, словно это произошло с ним самим. Тяжелее было другое: иногда на него накатывала отчаянная уверенность в том, что всю действительность он помнит — Витькину, а от Митьки в его мозгу запечатлелись только рассказы. Разве было бы так свежо в его памяти ощущение ужаса, когда он обнаружил, что у него украли карточки, если бы он знал это только понаслышке? И самое главное — Витька был чрезвычайно неразговорчив, он просто органически не мог нарассказывать товарищу такую уйму подробностей о себе! Митька — другое дело, это был врожденный болтун.
А может, погиб именно Митька, погиб как-нибудь случайно перед самой эвакуацией, и его мать взяла вместо сына уже ничего не соображавшего от голода соседского мальчика? Нет, это предположение слишком неправдоподобно. И оно тоже не объясняло всех загадок.
И вот теперь он стоял на мосту через Неву — на последнем мосту, который он несколько раз прошел туда и обратно. За эти восемнадцать дней он по многим улицам прошел туда и обратно.
И, против ожидания, не прибавил к своим воспоминаниям ничего.
Маленький буксир выполз против течения из-под моста и, притулившись к быку, остановился передохнуть. В трубу его так и тянуло плюнуть — была она как раз под ногами и попыхивала теплым, быстро растворяющимся дымком. Просто удивительно, какие желания могут возникнуть у солидного человека, перешагнувшего тридцатилетний рубеж, который в двадцать четыре года уже был кандидатом физико-математических наук, в двадцать семь — доктором, в двадцать восемь — профессором Харьковского политехнического института.
Но в желании этом не было ничего противоестественного и даже необычного. Попробуйте сами встать на мосту и дождитесь, когда черно-бархатная жаркая дыра, наводящая на мысли о соблазнительности пекла, бесшумно скользнет под вами, и вас неудержимо потянет — не прыгнуть, нет — пожалеть о том, что вы не успели на какой-то миг стать опять мальчишкой, независимо от того, десять, двадцать или еще больше лет вам приходится терпеть свое взрослое состояние.
Это так же неизбежно, как непременная тяга человека поверить в чудо.
Восемнадцать дней было потрачено на то, чтобы утвердить свое право на приключившееся с ним чудо, на право верить в то, что второй мальчуган, по строго реалистической версии погибший в блокадном Ленинграде, жив сейчас в нем, в его способности мыслить и работать за двоих. Но ведь тогда надо допустить, что полуживой от голода ученый с редким отчеством Елисеевич действительно обладал чудодейственным свойством дублировать или, наоборот, объединять в один организм двух людей. Но перестраивать белковые молекулы и монтировать из них целый человеческий организм! Требовалась, в конце концов, энергия, которой не было в осажденном городе. И самое главное — требовался уровень науки, мировой науки, ибо ни один гениальный индивидуум не в силах сейчас опередить свое время на целых полстолетия, а создание нового высокоорганизованного индивидуума, пусть даже путем автоматического дублирования, но с перестройкой молекул, — это проблема начала двадцать первого века.
А может, не было ничего? Не было и двух Елисеичей — одного в ватнике, а другого — в теплом пальто? Не было дороги через Неву, гудящего шкафа, куска хлеба, разделенного пополам, а?
Этого он не знал.
В старину говорили, что сны бывают ложные и вещие — одни прилетают через ворота из рога, другие через дверцы слоновой кости. Так и память. Но не было и не могло быть никакого индикатора, который помог бы разделить все воспоминания на «костяные» и «роговые». Но одно он знал твердо: в человеческом мозгу существует множество так называемых «резервных», то есть свободных клеток, так и не используемых человеком в течение всей его жизни. Для чего же создала их скаредная, излишне экономная природа, поскупившаяся даже на такую простейшую, но необходимую вещь, как второе сердце?
А может, разгадка именно в том, что эти клетки готовы принять в себя память, мысли и чувства другого человека? Так сказать, извечная, но абсолютно утопическая мечта о полном единстве душ…
Ведь это прекрасно — жить, мысленно общаясь, споря, советуясь со своим теперь уже неразлучным другом, который стал частицей тебя самого. И сколько может создать человечество, если каждый начнет вот так жить и мыслить за двоих?..