И когда меня казнят, когда я буду мертв и предстану перед вечным судьей, я тоже не склонюсь и не покорюсь. О нет, хотя бы он и был окружен всей ратью небесной, хотя бы так и сиял святостью и величием! Пускай он проклянет меня, пускай велит бросить в кипящую смолу – я не извинюсь, не унижусь, не попрошу у него прощения, ни в чем не раскаюсь! Если он спросит меня: «Ты сделал то-то и то-то?» – я воскликну: «Да, сделал, и еще не то, и хорошо, что сделал, и если смогу, сделаю это снова и снова. Я убивал, я поджигал дома, потому что это доставляло мне удовольствие и потому что я хотел поиздеваться над тобой и тебя позлить. Да, ибо я ненавижу тебя, я плюю тебе под ноги, бог. Ты мучил меня и терзал, ты дал законы, которых никто не в силах соблюдать, ты подговорил взрослых отравить жизнь нам, детям».
Когда мне выпало счастье представить себе это совершенно отчетливо и твердо поверить, что мне удастся действовать и говорить именно так, у меня бывали минуты мрачной радости. Но сразу же возвращались сомнения. Не окажусь ли я слаб, не дам ли себя запугать, не уступлю ли в конце концов? Или даже если я все сделаю так, как мне упрямо хотелось, не изыщет ли бог какого-то выхода, какого-то преимущества, какой-то хитрости? – ведь всемогущим взрослым всегда удавалось пустить в ход под конец какой-нибудь козырь, так или иначе посрамить тебя, не посчитаться с тобой, унизить тебя под мерзкой маской доброжелательности! Ну конечно, тем и кончилось бы.
Мое воображение металось в разные стороны, делая победителем то меня, то бога, то вознося меня на высоту несгибаемого преступника, то снова повергая в ничтожество ребенка и слизняка.
Я стоял у окна и смотрел на задний дворик соседнего дома, где к стене были прислонены стойки лесов, а в крошечном огородике зеленело несколько грядок. Вдруг я услышал среди тишины полдня бой часов, твердо и трезво вторгшийся в мои видения, один ясный, строгий удар и еще один. Было два часа, и я испуганно вернулся от воображаемых ужасов к ужасной действительности. У нас начинался сейчас урок гимнастики, и даже полети я в гимнастический зал на волшебных крыльях, я все равно опоздал бы. Опять незадача! Послезавтра меня вызвали бы, выругали и наказали. Лучше уж было вообще не идти в школу, ведь поправить уже ничего нельзя было. Разве что каким-нибудь очень уж хорошим, очень уж тонким и правдоподобным оправданием, но в этот миг мне все равно ничего такого в голову не пришло бы, как ни блестяще обучили меня лгать наши учителя, сейчас я был просто не в состоянии лгать, сочинять, придумывать. Лучше было вообще пропустить урок. Какая разница, если к большому несчастью прибавится маленькое!
Но бой часов разбудил меня и парализовал мое воображение. Я вдруг очень ослабел, до невозможности реально глядели на меня моя комната, конторка, картинки, кровать, книги, все было насыщено суровой реальностью, все было призывным окликом из того мира, в котором приходилось жить и который сегодня опять стал таким враждебным и таким опасным. Еще бы! Разве я не прогулял урок гимнастики? И разве не совершил воровство, жалкое воровство, разве не лежали на полке эти проклятые винные ягоды, которые я не успел съесть? Какое мне сейчас было дело до того преступника, до господа бога и до Страшного суда! Это все еще придет, придет в свое время – но сейчас, сию минуту, это было где-то далеко, было глупостью и больше ничем. Я украл, и в любую минуту это преступление могло открыться. Возможно, оно уже открылось, возможно, отец уже полез в тот ящик, обнаружил мой подлый поступок и, оскорбленный, разгневанный, размышлял сейчас, как лучше призвать меня к ответу. Да, может быть, он уже направляется ко мне, и если я сейчас же не убегу, то через минуту увижу перед собой его строгое лицо и очки. Ведь он сразу поймет, что вор – я. Кроме меня, в нашем доме преступников не было, мои сестры никогда ничего подобного не делали, бог весть почему. Но зачем понадобилось отцу прятать у себя в комоде связки винных ягод?
Я уже вышел из своей каморки и ушел из дому через заднюю дверь в сад. Сады и луга были залиты ярким солнцем, над дорогой кружились бабочки-лимонницы. Все казалось теперь более скверным, чем утром. О, это мне было уже знакомо, и все-таки никогда, право, я не ощущал этого столь мучительно: город и колокольня, луга и дорога, цветы в траве и бабочки – все, глядя на меня, дышало естественностью и чистой совестью, все красивое и веселое, на что обычно глядишь с радостью, стало сейчас околдованным и чужим! Это мне было знакомо, я уже знал, каково это – шагать по привычным местам, когда тебя мучит совесть! Пролети сейчас над лугом и сядь у моих ног редчайшая бабочка, это ничего не значило бы, не обрадовало бы, не взволновало, не утешило. Протяни мне сейчас свою самую роскошную ветку прекраснейшее вишневое дерево, это не имело бы ни малейшей цены, счастья в этом не было бы. Сейчас существовало одно – бежать, бежать от отца, от наказания, от самого себя, от своей совести, бежать без передышки и до тех пор, пока все равно, неумолимо и неминуемо, не свершится то, что свершиться должно.
Я бежал без передышки, бежал в гору до самого леса, а с Дубовой горы вниз к Княжеской мельнице, затем через мостик и снова в гору и лесом. Здесь был наш последний индейский лагерь. Здесь в прошлом году, когда отец был в отъезде, мать праздновала с нами, детьми, пасху и прятала для нас яйца во мху. Здесь я однажды в каникулы построил со своими двоюродными братьями крепость, она еще сохранилась наполовину. Везде остатки других дней, везде зеркала, из которых на меня глядел не тот, кем я был сегодня! Неужели это был я? Такой веселый, такой довольный, такой благодарный, такой общительный, такой нежный с матерью, такой свободный от страхов, такой непонятно счастливый? Я ли это был? И как мог я стать таким, как сейчас, настолько другим, совершенно другим, таким злым, таким испуганным, таким несчастным? Все было обычным: лес и река, папоротники и цветы, крепость и муравейник, – и, однако же, все было как бы отравлено и разорено. Неужели нет никакого пути назад, туда, где остались невинность и счастье? Неужели никогда больше не будет так, как было? Суждено ли мне когда-нибудь снова смеяться, как прежде, играть с сестрами, искать пасхальные яйца?
Я бежал и бежал, на лбу у меня выступил пот, а за мной бежала моя вина, бежала, преследуя меня, тень отца, огромная и чудовищная.
Мимо меня пробегали аллеи, спускались лесные опушки. На каком-то холме я остановился, в стороне от дороги, и бросился в траву с сильным сердцебиеньем – оно было вызвано, вероятно, тем, что я бежал в гору, и я полагал, что оно скоро пройдет. Внизу я видел город и реку, видел гимнастический зал, где сейчас кончался урок и мальчики разбегались, видел длинную крышу отцовского дома. Там была спальня отца, был ящик, откуда исчезли винные ягоды. Там была моя комнатка. Там, когда я вернусь, меня настигнет кара. А если я не вернусь?
Я знал, что вернусь. Всегда возвращаешься, каждый раз. Кончается всегда этим. Нельзя уйти, нельзя удрать в Африку или в Берлин. Ты мал, у тебя нет денег, тебе никто не поможет. Вот если бы все дети соединились и помогали друг другу! Их много, детей на свете больше, чем родителей. Но не все дети воры и преступники. Таких, как я, мало. Может быть, я единственный в своем роде. Но нет, я знал, такие вещи, как у меня, случаются часто – один мой дядя в детстве тоже что-то украл и натворил бед, это я как-то узнал, тайком, подслушав разговор родителей, тайком, как приходится узнавать все интересное. Но все это мне не поможет, и даже окажись здесь сам этот дядя, он тоже мне не помог бы! Он теперь давно уже большой и взрослый, он пастор, и он будет на стороне взрослых, а от меня отступится. Все они такие. Перед нами, детьми, они все в чем-то неискренни и лживы, играют какую-то роль, притворяются иными, чем они есть. Мать, может быть, нет или меньше.
А если бы я не вернулся домой? Ведь могло же что-нибудь случиться, я мог ведь сломать шею, или утонуть, или попасть под поезд. Тогда все выглядело бы иначе. Тогда меня доставили бы домой, и все бы испуганно притихли, и плакали бы, и жалели меня, и о винных ягодах не было бы и речи.