это да!» А она мне в ответ шьет-порет: «А вы, господин письмоводитель, пожалуйте ко мне в дом. Выпьем кофию. Попотчуемся. А к утру — видно будет. Я, вполне возможно, вам не только эту заграничную самокатку, а всю себя вместе с домом подпишу!» Поняли, куда я заехал? На какую кралю нарвался?!

— Стой, Тимка! А какой капитал у этой крали был? — хрипло закричал, точно упав с печки, заспанный мужичонка Ермил Куцый, которого во всех любовных историях интересовало только одно — состояние любовниц.

— Сорок две тыщи в банке. На тридцать две тыщи векселей. Плюс каменный дом с парадным подъездом,— ответил с притворным равнодушием Тимка.

— Не шибко богато,— разочарованно промычал Ермил, привыкший слушать в таких случаях про миллионы.

Разметавшись на узкой жесткой постели под крышей дернового шалаша, Любка чутко прислушивалась к рассказу Тимки Ситохина. Чувство стыда и жгучего любопытства томило ее, и, затаив дыхание, она старалась уловить каждое слово рассказчика о тайне его близости с распутно-красивой, богатой любовницей.

Однако он, как всякий опытный рассказчик, дойдя до самого интересного места, понизил голос до полушепота, и Любка, сколько ни напрягала чуткого слуха, так и не уловила последних слов Тимки, заглушённых взрывом дружного хохота слушателей…

Пела ли Любка с девчатами задушевные, то полные тревоги и грусти, то искрящиеся озорством и задором русские песни, прислушивалась ли к тайне мужичьих вымыслов о их любовных похождениях в молодости,— всегда с тревогой и болью думала о себе, о своей судьбе. Рано поняла она, какими жадными глазами смотрели на нее почти все парни и мужики, чего хотели они от нее, заводя при встречах окольные, а нередко и откровенно бесстыжие разговоры. Рано почуяла она женским чутьем тревожную свою красоту и навсегда запомнила слова матери.

Забитая, безответная, раньше времени постаревшая от нужды и вдовьего одиночества, мать, ревниво любившая Любку, убила недолгий свой век на бесплодные мечты о богатом приданом для единственной дочери-красавицы. Неделями не отходя от корыта, перестирала она вороха чужого белья, пережала серпом тысячи десятин чужой тучной пшеницы. Не разгибая спины,

работая на чужих людей, норовила она на трудовые скудные медяки купить дочери и подвенечное платье, и кашемировый полушалок, и плюшевую шубку. Отказывая себе в самом насущном, мать сумела кое-что припасти для Любки. И нередко, залюбовавшись небудничной красотой дочери, она говорила тревожившие Любку слова, смысл которых открылся для нее не сразу. «Хороша! Беда как хороша, цветок ты лазоревый мой! — говорила мать.— Да только смотри не продешеви своей красоты, доченька, когда придет твой час, твое время».

И вот время это приблизилось. Оно, кажется, наступило. И то, о чем говорила мать, только теперь обретало для дочери строгий смысл и вещую значимость. Зная цену себе, хорошо понимая, сколько ловких и сильных охотников воровски, как сайгу, стерегут ее в степи, среди березовых перелесков, в хуторских переулках, на пустынных дорогах, Любка смертельно боялась одного: как бы с ней не случилось того, в чем предостерегала ее покойная мать, как бы и в самом деле не загубить своей красоты, случайно попав в нелюбимые руки.

Лежа в душные летние ночи в шалаше, отдавшись тревожным думам о своей судьбе, Любка пробовала даже молиться. Но молилась она хоть и искренне, да бестолково, то прося страстным шепотом бога оградить ее от замужества, то, наоборот, выражала в этих горячих молитвах всю жаркую жажду сближения с тем, кого она, как временами казалось ей, столь пылко любила.

Однако как ни пыталась представить Любка этого человека, образ его не возникал в ее воображении! А между тем она ждала его нетерпеливо, как ждала в любимой песне близкая ей по судьбе, по душевному складу девушка, выросшая у матушки в холе. Она ждала его даже там, на затерянном хуторишке Белоградов-ском, где зимой от зари до зари бушевали метели, а летом царила такая глушь, томило душу такое запустение, что даже теперь, вспоминая, Любка готова была разрыдаться от жалости к себе…

Появившись нынешним летом на табачных плантациях Луки Боброва, Любка сразу привлекла к себе внимание всех старых и молодых поденщиков. Но она довольно равнодушно относилась к этому. И только пристальные приглядки Луки Лукича, который все чаще и чаще заговаривал с ней при появлении на плантациях, сначала несколько удивили, а затем встревожили и насторожили. Она поняла, как будет трудно ей устоять

перед властной и жестокой волей этого угрюмого, неробкого в любых делах человека.

Преследуемая загоравшимся при встрече с ней взглядом Боброва, Любка, оробев, собралась тайком покинуть плантацию. Но потом, когда о явных умыслах и намерениях хозяина вслух заговорили все поденщики, когда над Любкой стали подтрунивать парни, пророча ее неизбежное падение, когда заметно стали сторониться ее девки,— с этой поры Любка все настойчивее стала убеждать себя в том, что и она сильна и властна не меньше своего хозяина и что не так-то легко и просто дастся она ему, как он, должно быть, предполагает!

Во время мимолетных встреч с ним, которые происходили обычно на людях, Любка, открыто глядя в темные, глубоко запавшие глаза Луки, мысленно рассуждала: «Ну и что ж! А вот захочу и подчиню себе этого никому, говорят, не покорного человека. Войду в его дом на правах хозяйки и переверну все вверх тормашками!»

Тщеславные мысли все чаще возникали в ее голове, и Любка, ощущая избыток озорства и молодости, готова была в эти минуты выйти с гордо поднятой головой навстречу Луке Лукичу и сказать:

— Вот она я. Вся здесь. Без утайки. Без обмана. Хороша? Бери меня, коли по вкусу!

Однажды в сумерках, когда Любка возвращалась с озера после купанья в розовой от заката воде, Лука Лукич неожиданно настиг ее около березовой рощицы на пути к полевому табору поденщиков. Вынырнув из гущи берез на гнедом иноходце, он молодцевато спешился на ходу с коня и преградил Любке дорогу.

Погруженная в сокровенные мысли, Любка не сразу узнала точно из-под земли выросшего перед ней хозяина. Невольно дрогнув, она отступила на полушаг, но затем, внутренне собравшись, выпрямилась перед хозяином и замерла, вольно сложив за спиной гибкие смуглые руки.

— Здравствуй, красавица! — глухо, почти полушепотом, сказал Лука Лукич, несмело протягивая ей свою тяжелую руку.

— Здравствуйте,— сухо ответила Любка, не приняв это рукопожатие.

Наступило неловкое молчание. Бобров волновался. Любка, чувствуя это, спросила его с плохо прикрытой издевкой:

— За вами, кажись, гнались?

— Помилуй бог. Я не конокрад. Наоборот, мне приходится всю жизнь других догонять, за фартом гоняться…

— Ну и как — ловите?

— Всяко приходится… Такую вот шуструю птицу, как ты, не скоро догонишь…— сказал Лука Лукич и хотел было прикоснуться рукой к ее смуглому обнаженному плечу с жемчужными каплями не высохшей после купанья воды.

Но Любка, поведя плечом, устранилась. И Лука Лукич безвольно опустил руку.

— Иноходца не загоните. Он у вас в мыле,— сказала с усмешкой Любка.

— Ради тебя и загнать не жалко,— сказал Лука Лукич.

А Любка, кокетливо покачиваясь на невысоких каблучках грубых растоптанных башмаков, спросила:

— А по полтине поденщикам на день к субботе прикинете?

— Я же прикинул на прошлой неделе по четвертаку.

— То на прошлой неделе, а то теперь. И потом, что четвертак? Мы, я думаю, подороже стоим,— с многозначительной улыбкой сказала Любка.

— Кто это — мы? Ты — это да. С тобой бы я торговаться не стал. А про остальных не нам с тобой говорить!

— Нет, давайте сначала насчет всех дотолкуемся. А обо мне — разговор особый,— сказала Любка.

Лука Лукич, поняв ее слова как намек на возможную ее уступчивость, оживился, волнение вновь охватило его. И, переходя на заговорщицкий полушепот, он сказал, горячо дыхнув в ухо Любке:

— Ладно. Ладно. Говори, сказывай, что еще нужно.

— Так я же сказала. Прибавку. По полтиннику на день. Не меньше,— твердо отрубила Любка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: