— Ну, а как вам-то тут живется в нынешние времена? — участливо спросил пришелец.
— Да как вам сказать, владыко? Извиняйте, оговорился, Федор Федорыч,— поспешно поправился звонарь.— Перемены у нас в нашем житье-бытье супротив прежнего не ахти как заметные.
— Вот как? Любопытно. Что же это у вас Советской властью не пахнет?
— Не знаю — как кто, а я, к примеру, как при старом режиме из кулька в рогожку перебивался, так и нынче ничуть не краше живу. Одни, как и прежде, в гору идут, на глазах пухнут. Другие перебиваются с хлеба на воду.
— Удивительно. Удивительно. Что же, власть обижает? — тоном горячего участия спросил гость.
— Тут без второй бутылки не разберешь что к чему. С одной стороны, на власть как будто и обижаться нашему брату не приходится. Земли у нас вдоволь. У меня вот ее три десятины. Не земля — золотое дно. Да разве голими руками ее возьмешь? Правда, конь у меня теперь, спасибо Советской власти, налицо. Комбед в свое
время помог. Это верно. Но разве сподручно однолошадному одолеть вековую целину? Это — одна беда. А тут к тому же местные власти меня кровно обидели. Голосу в прошлом году лишили. За мой церковный культ. А какой, вы сами подумайте, я культ? На колокольне звонил — это правильно. Был такой грех. Так ведь я это потому, что музыки всякой любитель. Я на этих самых колоколах не только «Достойную» могу отработать, но даже и кадриль в праздник холостым ребятам и девкам за милую душу сыграть…
— На это ты мастер. Что там и говорить. По сей день вспоминаю, как ты в оное время лихую полечку с поддергом на монастырской звоннице отработал. Мне на тебя тогда донос поступил. Да я из любви к твоему мастерству замял дело,— сказал с улыбкой гость.
— Был такой грех, каюсь. Созорничал я однажды в монастыре под пьяную руку,— признался с виноватой улыбкой Нашатырь.— А теперь вот попал в лишенцы. Здравствуйте! Не хуже Луки Боброва али арлагульского воротилы Епифана Окатова. Так Луке-то Боброву и Епи-фану Окатову на эти выборные права наплевать. Им и без них ни жарко ни холодно. У них права — в капитале. А у меня где? Вот в этих голых руках? — сказал Нашатырь, рассматривая немолодые, затавренные шрамами и мозолями руки.
— Да, братец. Вижу, Советской властью у вас и близко не пахнет,— убежденно сказал пришелец.— Подумать надо — голоса лишили! И кого? Первоклассного бедняка. Потомственного пролетария, так сказать. Кровного союзника рабочего класса! Боже мой, разве этому Маркс их, дураков, учил?! За такую ли политику ратовал в своих сочинениях Владимир Ленин?! Вот тебе и марксистская диалектика! Да они ни Маркса, ни Ленина не читали. Клянусь богом — нет. Иначе откуда же подобные извращения? Бедняков в классовые враги окрестили! Смешно сказать, грех подумать.
Помолчав, побарабанив по столешнице пальцами, гость со вздохом молвил:
— Да, фокусы! А тут вот и последних радостей вашего брата лишают. Это уж совсем произвол.
— Это вы о чем? — поспешно спросил Нашатырь.
— Как, а ты ничего не слышал?
— О чем?
— О новом зерносовхозе.
— Ах, о совхозе? Ну как же, знаем… Что ж, это на-
шего брата радует. Тракторов, говорят, тьма в степь придет. Целину начнут поднимать. Степи хлебом засыплют. И мы, выходит, сложа руки не станем сидеть. Будет где и нам развернуться на старости лет. Не чертомелить же веки-повеки на Епифана да Луку.
— Правильно. Бедноте деревенской это на руку. Лучше уж в советском хозяйстве трудовую копейку добыть, чем грош на каторге у Луки Боброва. Это — так. Это и я приветствую. Но только, извиняюсь, без перегибов! Помилуйте, разве это дело — целые хутора с насиженных мест в пески аюром сгонять? Разве это резон — лишать крестьян добротной земли и совать им взамен солонцы, на которых не только хлеб, а и трава-то добром не растет?
— Неужели будут выселять? — спросил Нашатырь с тревогой.
— В том-то и дело, братец, что собираются…
— Целыми хуторами?
— Похоже, что так. И в первую очередь, говорят, начнут с хутора Белоградовского. А потом доберутся и до Арлагуля.
— А нас куда?
— На выселки. К Батыеву займищу.
— К Батыеву займищу?! На солончаки? Там — ни пашен, ни выпасов, ни доброй воды. Да разве мало целинных степей? На тыщи верст — чернозем в поларшина! — закричал протрезвевший Нашатырь.
— Эк ты, какой шустрый! За морем телушка — полушка, да перевоз дорог,— сказал с усмешкой бывший игумен.— От вас-то до ближней железнодорожной станции не ахти как далеко — немногим больше ста верст. Здесь для совхоза и горючее, можно сказать, под руками, и до элеватора рукой подать. С этим, брат, с хозяйственной точки зрения государству тоже считаться надо. Это — резон, конечно. Тут возмущает другое. Целины хватило бы им, положим, и без ваших наделов — по соседству с вами. Но вот опять перегибы. Больше того — прямое вредительство, разумеется. Произвол — ни больше ни меньше.
— Хорошо, а если народ упрется?
— Пожалуйста. Упирайтесь. А они пригонят десятка два тракторов и весь ваш хутор опашут.
— Как это так — опашут?
— Очень просто. Тракторами, железной конницей… Ты как ребенок, братец. Им поднять каких-то там пять
тысяч гектаров — раз чихнуть. А переселить, скажем, хутор ваш — и того легче.
— Но не к Батыеву же займищу!
— А вот это дело другое. Это — скандал. Глумление над трудовым народом!
И они опять замолчали. Тревога, близкая к смятению, охватила Нашатыря, и хмель вылетел из его головы. Гость снова заговорил приглушенно-вкрадчивым голосом:
— Да, пробил, видимо, час. Подошла пора развернутого социалистического наступления в деревне. Так, по крайней мере, пишут в газетах. И это хорошо! Дух захватывает, когда вообразишь себе столь живописную картину. В степях, на вековой целине, зашумит на горячем летнем ветру разливное море спелой пшеницы. Это же красота! И вот поплывут по этому морю степные корабли — комбайны. Умнейшие машины, скажу я тебе, братец! И хлынут потоки золотого зерна в закрома нашего государства. А на месте вашего хутора будет красоваться механизированный ток с ворохами пшеницы, овса, ячменя и прочих злаков. Да, все это превосходно. Только зачем лишать мужика его насиженных мест, его последнего коня и повозки ради такого зерносовхоза? Вот этого я, признаться, и сам толком не понимаю. Правда, Ленин утверждал, что революция требует жертв. Он призывал покончить с идиотизмом деревенской жизни. Лозунги правильные. К прошлому возврата больше нет. Так любила певать когда-то божественная Варя Панина. Но стирать с лица земли целые хутора — это же разбой, дорогие товарищи коммунисты из районного центра!
— Ну нет. Власть до этого не допустит. Не верю я в это,— сказал Нашатырь с озлобленным упрямством.
— Трудно поверить, конечно. Но все может статься. Перегибщиков в наше время, как дураков, не сеют и не жнут. Они сами плодятся…
— Так на них тоже небось управа есть. Москва нашего брата в обиду не даст. До Кремля дойдем. До Всесоюзного старосты достучимся. Михаил Иванович Калинин на что?! — с вызовом напомнил гостю Нашатырь это хорошо знакомое деревенскому миру имя.
— Эх, братец ты мой! До Москвы далеко, до Калинина высоко…
— Другие же мужики до него доходят. Я сам в «Бедноте» читал.
— Не всему верь, дружок, что в газетах пишут…
И потом подумай, что значит ваш хуторок по сравнению с совхозом — зерновым гигантом? Жертвы, видимо, будут в эру социалистического переустройства деревни. Они неизбежны, как рок! — воскликнул пророческим голосом гость, угрожающе погрозив перстом в пространство.
Нашатырь не понимал, что такое эра. Ему было ясно только одно — родному хутору грозит беда, если верить этому человеку, и повинны во всем этом темные, враждебные силы, действующие, видимо, вопреки всякому здравому смыслу, скрытно от правительственных властей, А гость заговорил еще горячее, таинственнее и, как показалось Нашатырю, озлобленнее:
— Эра социалистического преобразования деревни — это не шутка. Это я понимаю и принимаю. Четыреста тракторов поднимут завтра рев на вековой целине. Это же — гимн коммунизма! Вообрази, ринется такая железная конница в нашу матушку-степь и разделает все под орех. Ни былых дорог не останется, ни дедовских могил не найдешь на стертом с лица земли погосте.