Однажды, вернувшись с табачных плантаций, Лука Лукич приказал позвать к столу пасынка. И когда Алексей, робко переступив порог малоуютной, сумрачной столовой, почтительно поклонился отчиму, тот усадил его рядом, налил рюмку рябиновой настойки и, чокаясь с пасынком, сказал;
— Твое здоровье, Алексей. Невесту нашел тебе — ослепнешь!
Поспешно поставив на стол непригубленную рюмку с рябиновкой, Алексей забормотал что-то невнятное о своей молодости. Но отчим подсек его косым взглядом, собрал в кулак махровую скатерть, накрывавшую стол, и твердо заявил:
— Пей. Не робей. Завтра смотрины. Подстриги лохмы-то!
А через неделю с поразившей всех поспешностью закрутил Лука Лукич небывало пышную свадьбу пасынка.
До брачного вечера Алексей виделся с невестой только раз. Она была ростом на голову выше Алексея. При встрече с молодым женихом она взглянула на него холодными, зеленовато-выпуклыми глазами и чуть слышно назвалась Софьей.
Побыв в присутствии отчима с Софьей несколько минут, Алексей обрадовался, когда она собралась уходить. Прощаясь с ней, он почувствовал неприятный холодок ее узкой, тонкой руки, по-змеиному выскользнувшей из его ладони. А когда невеста уехала, Алексей незаметно тоже ушел из дому. Целый вечер пробродил он за крепостными валами станицы, не находя себе места от смертельной тоски, беспричинного озлобления к этой чужой непокорно-красивой женщине, будущая бли-
зость с которой была для него более страшна, чем желанна.На брачный вечер были выписаны из Омска знаменитые на всю Сибирь музыканты-лилипуты братья Ковер-котовы — четыре гармониста и барабанщик.
Как горячий, удушливый степной пожар, занялось над бобровским домом, а затем перекинулось на станицу, на соседние хутора неслыханное гульбище. В пляс ударились одурелые от застоя выездные бобровские рысаки, запряженные в дорогие фаэтоны, взятые напрокат в Омске. В свадебном поезде рядом с шикарными городскими каретами гремели расписные, в розах, фургоны отрубных кулаков и легкие рессорные пролетки станичных богатеев. Сотня верховых казаков, обнажив для куража клинки, провожала молодоженов от церкви до бобровского дома.
Лука Лукич выкатил на станичную площадь бочку дешевого красного вина, разведенного сырой болотной водой, и поставил для дарового угощения мирян три ведра сдобренной табаком водки.
На брачном вечере бледным и трезвым сидел Алексей рядом с Софьей. Огромный, обильно заставленный водкой, пивом, винами и яствами стол, багровые, потные лица гостей — все плыло, мелькало в глазах Алексея, подернутых мутным туманом. За весь вечер Софья не взглянула на жениха и, только случайно задев его локтем, жеманно сказала вполголоса:
— Вы уж извиняйте меня на этом…
— Ничего… ничего…— несмело улыбнувшись, вежливо ответил жених и потупил глаза, еще острее ощутив ту неловкость, граничащую со стыдом, которую испытывал он, сидя рядом с Софьей весь этот вечер.
Уступая настойчивым просьбам станичников, тянувшихся к нему с рюмками водки и бокалами вина, Алексей залпом выпил два тяжелых граненых бокала с ли-монно-желтым, искрометно пенившимся вином. Тотчас же опьянев, он с такой страстной силой сжал сухими, горячими пальцами узкую руку невесты, что Софья легонько вскрикнула и, чуть отодвинувшись от жениха, посмотрела на него, как ему показалось, позеленевшими от злобы глазами.
Мать Алексея, не спуская глаз, смотрела на сына. Лицо у нее было усталое, грустное и оттого казалось иным, похорошевшим. И Алексей при взгляде на мать почему-то краснел, опуская глаза, ему хотелось встать
из-за стола, нежно обнять хрупкие материнские плечи, сказать ей что-то необыкновенно ласковое.
Высокий, сутуловатый казак Ермолай Прахов, оседлав стул, властно махнул рукой:
— Запевалы, ко мне!
Около дюжины таких же рослых станичников мгновенно окружили бывшего хорунжего — знаменитого полкового певца. И Ермолай, занеся над головой высоко поднятую руку, взмахнул ею, как выхваченным из ножен клинком, и, тряхнув табачным с проседью чубом, крикнул:
— А ну, вспомним старину, грянем, ребята, так, чтобы лампы потухли!
И, запрокинув голову, рявкнул он на весь дом могучим, гикающим от хмельного накала басом:
За Уралом, за рекой Казаки гуляют, Они всю-то ночь не спят — В поле разъезжают.
И, то замирая на полутонах, то вновь стремительно взлетая на головокружительную высоту, повел за собой чей-то прозрачный, как серебряный колокольчик, подголосок всю голосистую стаю. И вот как бы закачалась на седлах в походном строю былая походная песня:
Казаки не простаки, Славные ребята. На них шапки-тумаки, Все живут богато.Песня гремела на весь огромный бобровский дом, где настежь были распахнуты все двери и окна. И многие из старых станичников, слушавшие ее, вспоминали походы и марши по пескам Туркестана, на сопках Маньчжурии и в Августовских лесах.
Как сибирские купцы Едут с соболями, А мы, хваты-молодцы, Налетим орлами!
Всю добычу разнесем,
Сядем попируем.
Бражный ковш пойдет вокруг —
Все горе забудем!
Казаки пели. И было похоже, что опять звенели на встречном, горячем, пропахнувшем дымом далеких странствий ветру добела раскаленные зноем обнаженные сабли. И бывалые воины воскрешали в затуманенной хмелем памяти и мятежный гул идущей в атаку конницы, и шум полоскавшихся над головами полковых знамен, и мгновенный, как молния, блеск клинков, порозовевших не то от крови, не то от заката…
Лихо трубили травленые глотки полковых песельников старую, вынесенную из прадедовских походов песню сибирских казаков:
Наш товарищ — вострый нож, Сабля-лиходейка. Пропадем ни за грош, Жизнь наша — копейка!
Трое седовласых станичников, крепко обнявшись друг с другом, переговаривались:
— Эх, и жили же прежде — не тужили!
— Не вспоминай. Не трави душу…
— Да, погарцевали, покрасовались мы, линейные казачки, в свое время.
— А мне сызнова квиток вчера на твердое задание выписали, сват.
— Зевать будем — скоро и на тот свет квитки от Советской власти получим.
— Кум, а кум! У меня трехлинейная винтовочка вся чисто в земле проржавела.
— Чистить, кум, надо. По уставному порядку. Я свою сепаратным маслом пока соблюдаю.
— Тсс!
И шепотом:
— А я, сват, с винтовкой японского образца чисто замучился; третий день никак собрать не могу.
— У меня на примете есть один человек. Большого ума. Инженер. Татарников. Сведу тебя с ним — он любую оружию понимает.
— Слышали, совхоз в степях создают. Трактора гудят. Каюк нам. Всю родимую степь вверх тормашками перебуровят.
— Ну и останутся в дураках. Кто же трактором степь пашет? Керосином землю протравят, рази тут хлеб родится?!
— А сват Бобров ничего не боится. Рискует. На широкую ногу живет. Ему эти самые квитки с твердым заданием — пампушки.
— Погоди, скоро и он дорискуется. Подрежут крылья и этому беркуту!
— Такому не скоро подрежешь.
— Ничего, Советская власть не из робких…
— На Дону, говорят, казаки мятеж подняли.
— Не диво. Там ребята — хваты. Те все могут…
— Эх, атамана бы нам, сват, боевого.
— Не буровь, сват. Тут всякий сброд — подслушают.
— Все возможно. Вон, видишь, по ту сторону сватьи мужлан сидит. Сразу видно — ГПУ!
— Какое там ГПУ. Это — крестник Луки Лукича. На днях только из острога вышел. Конокрад — я те дам!
Пальцы лилипутов врассыпную ринулись по перламутровым ладам гармоник. И старый бобровский дом заходил ходуном во всеобщем вихре пляски. Прошелся Лука Лукич по горнице вслед за легко порхающей, раскрасневшейся, как свекла, бойкой бабенкой, браво отрабатывая подборами старомодных лакированных сапог стремительный такт пляски. Пылали яркими радугами разноцветные, красочные бабьи подолы. Легко, почти не касаясь носочками пола, то будто плыли по воздуху, то, взмывая кверху, порхали вокруг жестоких танцоров бабы, и сочные их, сдобренные винцом уста кривились в порочных улыбках. Дружно, с грохотом, рывками работали кованные железом подборы казачьих сапог, и в глазах завзятых плясунов, залитых хмелем и потом, мерк свет, каруселила горница, плыли зеленые, красные, радужные круги. А в полутемном углу горницы сидел, блуждая по сторонам равнодушно холодным взглядом, Алексей Татарников. Выпил он за вечер много. Пил не морщась, не закусывая, уклоняясь от попыток пьяных гостей завязать с ним разговор. За такую нелюдимость он никому из присутствующих не понравился. Однако на дизо всем хозяин дома, Лука Лукич, был необыкновенно учтив с этим несловоохотливым и угрюмым, никому не знакомым гостем.