Последним появлением Солженицына в советской печати стал маленький рассказ «Захар-Калита», напечатанный «Новым миром» в первой книжке 1966 года. Начиная с 1967 года его имя поминалось исключительно в негативном контексте.
Масла в огонь подлил сам Солженицын, выступив с правдивым честным письмом IV съезду Союза советских писателей, разосланным им в 250 адресов. Он напоминал о судьбах Булгакова, Ахматовой и других травимых авторов, за которых не захотел вступиться писательский союз, откровенно говорил о губительной роли цензуры, о превратностях собственной литературной судьбы.
В 1968 году на Западе вышли в свет романы «В круге первом» и «Раковый корпус», и это означало конец надеждам, что книги эти вскоре могут появиться в Советском Союзе: писателя, рукописи которого оказывались за рубежом, ещё с конца 20-х годов, со времён скандала вокруг «Красного дерева» Б. Пильняка и романа Е. Замятина «Мы», трактовали как предателя. В ноябре 1969 года Солженицын был и формально исключён из Союза писателей, поскольку, км говорилось в газетном извещении, поведение его носило «антиобщественный характер», а он сам «способствовал раздуванию антисоветской шумихи вокруг своего имени» («Литературная Россия», 14 ноября 1969 г.).
В октябре 1970 года Солженицыну была присуждена Нобелевская премия по литературе. Советские газеты откликнулись статьями под заголовками: «Недостойная игра», «Провокация в духе холодной войны». Солженицын отказался поехать на вручение премии в Стокгольм, опасаясь, и не без оснований, что ему не разрешат вернуться. Втайне он продолжал работать над главной своей книгой об истории советских лагерей — «Архипелаг ГУЛАГ».
Далее события разворачивались как сжатая пружина. В августе 1973 года была конфискована рукопись «Архипелага». Автор ответил на это публикацией книги за границей. В декабре 1973 года вышел первый том «Архипелага» в Париже. В феврале 1974 года Солженицын был арестован в своей московской квартире, доставлен в тюрьму, а оттуда на самолёт Москва—Франкфурт-на-Майне с объявлением о лишении советского гражданства по статье 64 УК РСФСР «за измену Родине». Газеты проводили его статьями под заголовками: «Позорная судьба предателя», «Злобный лжец», «Литературный власовец», «Отщепенцу — презрение народа», «Позор новоявленному Иудушке» и т.п.
Такова краткая канва событий, резко перерубивших литературную судьбу Солженицына на два этапа: на родине и за рубежом.
Действие романа «Раковый корпус» развёртывается в 1954 году, когда Сталина уже нет в живых, но едва-едва, первой светлой полоской на горизонте, брезжит выход из сталинской эпохи. Однако по всему характеру рассуждений, по философии лиц эта книга жгуче современна для времени, когда она писалась.
«Где мне о нас просесть, о нас? Только через сто лет?» — спрашивает Елена Анатольевна, старая интеллигентка, работающая санитаркой в корпусе. Ответом ей этот роман — он о нас, о наших спорах, боли, заблуждениях, раздумьях.
Солженицына упрекали в своё время в том, что название его книги носит обличительно-символический характер, относясь к стране, обществу в целом. Действительную меру этой символики определил сам автор, приближаясь к концу повествования. Вот она, эта метафора: «Человек умирает от опухоли — как же может жить страна, проращённая лагерями и ссылками?»
Твардовский говорил, что сила Солженицына как художника определяется, в частности, тем, что он не миновал в своём творчестве ни одной из главных болей века, прошедших и через его судьбу — война, лагерь, рак. Смертельная болезнь, бич века, и сама по себе, без острого социального фона могла бы стать крупной темой — следуя за Толстым, автор мог бы пытаться написать свою «Смерть Ивана Ильича».
Но действие в «Раковом корпусе» рассчитанно движется двумя потоками: наглядная история страшной болезни, будней больницы, лица врачей и соседей по палате; и вторая, поначалу тайная, овеянная намёками и недомолвками судьба ссыльного и недавнего лагерника Олега Костоглотова.
В книге присутствуют все черты традиционной романной постройки: живые сцены, женские лица, любовь и разговоры. В книге много прямых диалогов, её легко читать, что можно счесть чертой хорошей беллетристики,— перед глазами объёмный мир.
В романе, как выразился бы Чехов, сильно пахнет больницей, бинтами, карболкой и формалином. Но главное — суть тех мыслей, какие живут в герое и вокруг него, движут его сознание и как бы сулят выздоровление в яростной, казалось, почти безнадёжной схватке с болезнью — своей и общей. В обилии разговоров на темы отвлечённые, «умственные» нет натяжки — только в тюрьме или в больнице так горячо и подробно спорят о жизни, совести, нравственном усовершенствовании — то есть о вечном, чему не находится места в толкучке буден.
Но особый разгон мыслям и наблюдениям Костоглотова даёт присутствие на соседней с ним койке ответственного работника, кадровика спецчасти и чиновника до мозга костей Русанова. Солженицына всегда отличало то, что он ставил самые «неудобные», самые неприятные вопросы, отважно прикасаясь к тому, что загнило и саднит «персты вкладывал в язвы». Но в отношении Русановых он вовсе безжалостен. Их психологию, её изгибы, защитные приспособления и превращения он знает до точки — и обнажает это виртуозно, мастерски, с каким-то весёлым злорадством.
В Павле Николаевиче Русанове поразительно передано само ощущение «номенклатуры», того, что он не как «все», так что и болезнь, внезапно его настигшая и вполне естественная для других людей, представляется ему беззаконной, унизительной. Дух оптимизма, который он исповедует, основан на твёрдом сознании своих прав, собственной благоустроенности и устойчивого равновесия в семье, обществе и мире. Сама смерть для него — что-то мало приличное, незаконное, не говоря уж о грязном быте, уравнивающем его с другими в общей палате. Мир анкет и кабинетов с тамбурами надёжно изолировал его от людей с их тревогами и невзгодами, и он давно исключил для себя возможность страха за написанные когда-то доносы и погубленные жизни. В его плоть вошли как святая правда-истина формулы идеологического лицемерия, и Солженицын находит им чеканное выражение:
«Русановы любили народ — свой великий народ, и служили этому народу, и готовы были жизнь отдать за народ.
Но с годами они все больше терпеть не могли — населения. Этого строптивого, вечно уклоняющегося, упирающегося да ещё чего-то требующего себе населения».
Это русановское деление на «народ» и «население» заслуживает того, чтобы быть занесённым на скрижали русской общественной мысли рядом с народническим — «народ и герой» и славянофильским «народ и толпа». В нём суть идеологии целой эпохи.
Лагерная психология и круг мыслей Костоглотова тоже контрастнее воспринимаются на фоне поведения привилегированного больного, хотя непосредственно с Русановым он почти не соприкасается — живёт по касательной и как бы мимо его.
Костоглотов не только духовно, но и биографически самый близкий автору герой. В нем прочитываются главные вехи солженицынской судьбы — война, лагерь, ссылка, коварная болезнь, клиника в Ташкенте. Прозрачно описано пустынное, суховейное, с глинобитными домиками место его изгнания Уш-Терек (Кок-Терек в действительности), и семья стариков Кадминых, излучающих добро, радость и простую веру в жизнь,— это супруги Зубовы, с которыми дружил и много лет потом переписывался Солженицын.
Но смысл образа Костоглотова, разумеется, шире. Критикам, горевавшим в своё время об отсутствии в литературе положительного героя, можно было бы предложить его как живой, несусальный образец. За ним не только тяжёлый житейский опыт и рождающая притягательность загадка прошлого. «Оглоед» зорок и пытлив, жадно внимателен к людям. Он должен до всего дойти своим умом, всё распутать и понять: свою болезнь (как ловко он вымогает медицинский учебник у сестры Зои!), характеры окружающих и жизнь в целом. Живописание женских характеров, по мнению многих читателей, е относится к наиболее сильным сторонам таланта автора. Но и в одержимой своей работой Донцовой, и в Веге есть живые, запоминающиеся черты. Больничные «романы» Олега Костоглотова — поцелуи с Зоей в дежурной комнате, где надувают кислородную подушку, и светлое платоническое чувство, полусознанная влюблённость в Веру Гангарт, недоступную Вегу — это проснувшаяся, как при втором рождении, жажда жизни, её полноты. Но она не оттесняет главного в Костоглотове — доимчивости, истовости в отношении мира мыслей.
Соседи Костоглотова по палате отличны друг от друга не только диагнозами и мерой запущенности болезни: они живут разным и по-разному толкуют жизнь. Солженицын даёт им высказаться, вслушиваясь в их ответы и передавая в них зачастую преодолённые этапы своего поиска, черты собственного духовного созревания. Старик Ефрем перед неизбежной смертью жадно насыщается впервые открывшейся ему мудростью Толстого: «Чем люди живы?» и понимает, что любовью, состраданием, добром. Вадим Зацырко — весь в горячке своего геологического открытия, в жажде довести его до конца и тем оправдать своё существование, в фанатическом бережении скудно отмеренного болезнью времени ради дела. Наконец, наиболее глубокий собеседник Костоглотова мрачный, как ночной филин или сыч, старик Шулубин исповедует отречение от всех видов обмана — идолов рынка, театра и толпы, и развивает идею нравственного социализма, непременно включающего в себя требования полной демократии, но и ещё что-то поверх того, сполна утоляющее душу.