Непритязательный, в мятой кепке и драном пальто, вечно взъерошенный и растрёпанный, едва начавший в свои 60 лет печатать свои повести Герасимов — «благополучный, многолистный прозаик»?
Закс, беспредельно преданный Твардовскому и журналу, незаменимый знаток журнального дела — равнодушен к тому, какой получится номер?
Кондратович — годы упорно и изобретательно проводивший в печать книжку за книжкой журнала, выдерживавший с честью многочасовые баталии в Главлите — «запуганный цензурой»?
Блестяще образованный, остроумный и скромнейший Сац — в прошлом литературный секретарь Луначарского, ближайший друг Андрея Платонова и Георга Лукача, заслуживший один липучий эпитет — «мутный»?
Меня Солженицын пощадил и не припечатал в «Телёнке» каким-нибудь словом-кличкой. Он даже сделал мне честь разобрать мои взгляды, личность и «эволюцию» в специальном «этюде», в рассмотрение которого я, по понятным причинам, входить не буду. Но дух всех его высказываний об авторе этих строк тот же, собакевичевский: «один-де во всем городе порядочный человек прокурор, да и тот, если правду сказать, свинья».
Словом, на кого в той редколлегии ни взгляни, у всех, за исключением Твардовского, оставалось мало «доглядчивости, вкуса, энергии делать веские художественные замечания», все они были озабочены лишь, чтобы «тащить и не пущать», представляя собой «камуфляжную кукольную верхушку» (с. 66).
Как быстро забыл Александр Исаевич некоторые наши обсуждения его вещей, где речь шла, между прочим, и о художественных промахах талантливого автора. Помню, как упрекали его в неправдоподобии сюжетного поворота в рассказе «На станции Кречетовка», где его герой (актёр) в 1942 году не помнил и не знал, что Царицын давно переименован в Сталинград, и тем возбудил у молоденького лейтенанта роковые для себя подозрения. Все сочли тогда эту мотивировку натяжкой. Многие возражали против дешёвой карикатурности Авиэтты в «Раковом корпусе», да и мало ли ещё делалось «веских художественных замечаний», в том числе и о словесных его экспериментах, часто замечательных, а иной раз — наглядно неудачных: живорождённые слова рядом с искусственными мертвяками. Я как-то, помню, даже подарил ему после одного спора этимологический словарь Преображенского, куда не грех всякому литератору заглядывать для проверки рискованных словообразований. Многое ещё можно было бы вспомнить из наших литературных взаимообщений. Но автору «Телёнка» вспоминать всё это не хочется, и он делает окружение Твардовского сворой изощрённых иезуитов и политиканствующих ничтожеств.
Оттого не приходится удивляться и его выводу, что в создании такого журнала, как «Новый мир», повинна никак не его редколлегия, а «подпор свободолюбивых рукописей», которые «сколько ни отбрасывай и не калечь» (с. 66) (этим редакторы «Нового мира» как раз и занимались в охотку), в нём остаётся ещё немало ценного.
Неясно одно только, почему «подпор рукописей» не привёл к тому же эффекту в «Октябре» или «Москве»? Или автор «Телёнка» думает, что редколлегия, какой он её описал, не смогла, если бы захотела, укротить «либеральные тенденции» Твардовского? Кстати уже и был опыт, когда в 1954 году, во время первой полосы редактирования Твардовским журнала (1950—1954) А.Т. вынужден был уйти, а редколлегия, «признав ошибки», а в лице некоторых своих членов и подвергнув критике главного редактора, благополучно продолжала работать с новым.
Правда заключается в том, что с 1958 года Твардовский особенно тщательно подбирал себе редколлегию. Ему никто не навязывал людей, о которых Солженицын отзывается теперь так презрительно.
Твардовский приглашал в журнал тех, чьему литературному вкусу доверял, чьи общественно-нравственные убеждения были ему близки. Большинство членов редколлегии были его многолетними товарищами и сотрудниками, а таких, к примеру, как И.А. Сац или А.Г. Дементьев, можно просто назвать и ближайшими его друзьями.
Кстати, о друзьях Твардовского. Солженицын и в этом ему отказывает, утверждая, что «Твардовский мало имел друзей, почти их не имел...» (с. 28), что у него «не было способности объединяться с равным» (с. 57). Читай так: с Солженицыным не подружился, а стало быть, и друзей иметь не мог. Смешно тут что-то объяснять и доказывать. Не стану поэтому вспоминать о его дружбе с Маршаком, Казакевичем, Соколовым-Микитовым, Исаковским... Скажу одно: если то замечательное товарищество, какое возникло у нас в «Новом мире», в кругу близких Твардовскому людей, не называть дружбой — то что тогда на человеческом языке зовётся этим словом?
* * *
Отчего же, хочу спросить, так искажённо и пристрастно, с каким-то внутренним раздражением и злорадством рисует автор «Телёнка» жизнь журнала? Почему в Твардовском-редакторе я лишь изредка, лишь в немногих эпизодах узнаю живого Твардовского, а портреты хорошо знакомых мне людей, работавших с ним, выглядят карикатурами?
Одна причина на виду: Солженицын мало знал Твардовского и плохо его понял. В свои приезды в журнал, в вечной спешке, занятый одним собою, он очень поверхностно мог наблюдать то, что делается в редакции, и, собравшись писать об этом, ухватил лишь внешние фельетонные черты, писал с недобрым взглядом, многого не понимая, о многом судя по ложной догадке. В его книге немало найдётся улик такого непонимания людей, обстоятельств, даже разговоров наших, которые он фиксировал, услышав в пол-уха и сообщив им превратный смысл.
Крохотный пример. Солженицын описывает, как вместе с автором этих строк он едет на дачу к Твардовскому. Твардовский — нехорош, он в полосе своего недуга и, встретив нас на пороге дома, обращается ко мне со странными словами: «Ты видишь, друг Мак (?), до чего я дошёл» (с. 212). В контексте воспоминаний Солженицына фраза эта звучит как сумеречный пьяный бред, и не зря после словечка Мак — у Солженицына недоумевающий знак вопроса. В самом деле, с чего это взбрело Твардовскому меня так называть? Первую минуту, прочтя эти строки, и я встал в тупик. Что за иероглиф? И вдруг понял. Солженицын верно пишет дальше, что на слова А.Т. я рассмеялся и легонько обнял его за плечи. А дело всё в том, что автор «Телёнка», как и в некоторых других случаях, услышал звон, поспешно зафиксировал его в памяти или на бумаге и истолковал, не поняв резона.
В ходу у А.Т. были бесчисленные народные присловья, шутки, смешные литературные цитаты, которые в нашем кругу понимались с полуслова.
Сходится в хате моей
Больше и больше народу.
Ну говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу? —
встречал он, бывало, входившего в кабинет посетителя и приглашающе разводил руками. Или в ответ на расспросы, которых хотел избежать:
Погадаем-поглядим,
Что нам скажет Никодим,
«а Никодим помалкивает»,— добавлял он иногда лукаво.
Так и тогда, вместо приветствия он процитировал слова австрийского генерала Мака из «Войны и мира» Толстого, неудачника, проигравшего сраженье и явившегося с этим признаньем в ставку: «Вы видите несчастного Мака». Твардовский с милым юмором любил относить эти слова к себе в некоторых, не весьма приятных случаях жизни — и шуткой утешался сам и утешал других.
К изумлению своему, читая «Телёнка», я обнаружил, что Солженицын совершенно не ощущал обычного живого юмора Твардовского, не слышал обертонов его речи. А лукавую усмешку трактовал впрямую и плоско. Чего стоит одна история с солженицынской бородой, к которой мемуарист возвращается несколько раз с какой-то самолюбивой досадой. Очень хорошо помню, как добродушно посмеивались в редакции над этим новым украшением солженицынского лица, и Твардовский шутил, не хочет ли он обмануть бдительность властей и бежать в Америку. Сегодня выясняется, что Александр Исаевич воспринял эту незлобивую шутку болезненно и всерьёз, как озабоченность, как бы он в самом деле не сбежал с бородой!..
Помню, как-то встречал Твардовского, возвращавшегося из Италии, он ездил туда с Сурковым. На обратном пути Сурков задержался где-то, кажется, в Киеве. «Где Сурков? — спрашиваю, не увидев его на аэродроме. «Он выбрал свободу»,— с комической серьёзностью сказал А.Т., и мы от души посмеялись этой шутке, вообразив Суркова, попросившего политического убежища в Италии.
Но юмор Солженицын воспринимает, по-видимому, туго. Оттого ещё так нередки недоразумения в «Телёнке». «Кем бы я был, если бы не Октябрьская революция» (с. 38) — звучит как тупое самохвальство. «Освободите меня от марксизма!» (с. 278) — как жалостный призыв. «Я две недели был на берегах Сены» (с. 143) — как самодовольная фальшь. А и то, и другое, и третье говорилось с иной интонацией (я её слышу), и напрасное занятие представлять Твардовского глупее и площе, чем он был, даже не в лучшие свои минуты.
Вообще в тех случаях, когда Солженицын приводит прямую речь, в особенности людей, которых уже нет в живых, к этому приходится относиться осторожно. Вот он цитирует покойного Е. Дороша, будто бы сказавшего обо мне мелкую пакость. Не знаю, не хочу верить в это. Слишком далеко это от правды и от наших в ту пору отношений с деликатнейшим Дорошем. Но Солженицын вообще не вполне безразличен к сплетне, дурному слуху, недоброму пересуду. Он легко берёт их за истину и скрепляет авторитетом независимого мемуариста.
Тут мне не обминуть одного лица из числа сотрудников «Нового мира», о котором Солженицын по исключению отзывается хорошо. Это сотрудница отдела прозы А.С. Берзер. Ей Солженицын доверяет. Обычная у нашего мемуариста ссылка на источник: «Хорошо зная обстановку «Нового мира», Анна Самойловна определила...» (с. 25) и т.д.
Берзер, как видно из книги, удалось убедить автора, что если б не её хитроумнейший женский план — «слопали б живьём моего Денисовича три охранителя Главного — Дементьев, Закс и Кондратович» (с. 27). После того как Берзер, прочитавшая эту вещь в редакционном самотёке, «поразилась» ею, она взяла на себя «заманеврировать членов редколлегии», поскольку не сомневалась, что «любой из членов редакционной коллегии эту рукопись перехватит, зажмёт, заглотнёт, не даст ей дойти до Твардовского» (с. 25). Ей и принадлежит, выражаясь словами Солженицына, заслуга «вознесения моей рукописи в руки» главного редактора (с. 26).