— Так, значит, — шептала, словно в бреду, незнакомка. — Ежели не сделаю сейчас, значит, пропадет все даром, никому не достанется. Может, ей от этого выйдет помощь в пути. Может, назовет мой дар проклятым. Но пропасть этому нельзя.

Окинула бесовским взглядом свидетельницу и сказала громко, с вызовом, будто зная, каков будет ее испуг и протест:

— Закляну-ка я, пожалуй, малютку на девственность! Пошло, просто и действенно. Чтобы думала головой, прежде чем оной кого попало одаривать. Чтоб знала, что потеряет, коли сладким речам позволит путь себе указывать. Чтоб малое от великого межевала.

Сказала — и отложила ребенка в сторону, как будто сама решала, когда ей сделать последний шаг за черту. И усмехнулась, да так жутко, как в жизни своей Ува не видела.

— Девочку назови Арантой, — велела.

— Крестить-то… можно ли?

— Как хочешь. Все равно.

Глаза у нее были как две бесовские ночи, бесстыжие, огромные, колдовские, и вспыхнула вдруг перед Увой картинка: словно со стороны увидела она себя. Неуклюжая, толстая, с красным лицом, в растрепанных белобрысых космах, в окровавленной тряпке, повязанной под бесформенной грудью, с руками, растопыренными в стороны, как можно дальше — на них ведь ведьмина кровь была, хоть и смытая, да памятная. Жалко она выглядела, смешно и глупо. Презирать таки" надо. Черная кость. А когда картинка, мигнув, погасла, ведьма была мертва.

Лишившись речи, Ува с размаху плюхнулась на табурет.

На столе перед нею с одной стороны простерся труп в окровавленной сорочке, с другой — слабо, без привычного писка шевелился младенец, проклятый едва ли не раньше, чем рожденный. Никем наверняка не желанный.

Вот страсть-то! Куда его деть? Была бы баба местная, так родне бы отдала, пусть решают. Ну, положим, с утра побежать к пастору, исповедоваться, рассказать все, как было, предъявить тело и отродье и снять с ума непосильную ношу. Пусть они сами его истребляют, берут на душу грех во спасение.

Будь у нее поменьше времени на размышление или стой кто-нибудь за ее плечом, так бы Ува и поступила. Но буря выла за окном, гудела печь, оранжевый свет огня становился понемногу все краснее, и Ува как-то понемногу стала вновь обретать привычную способность рассчитывать только на себя.

Ничего хорошего от вмешательства пастора ждать не приходилось. Незнание в глазах церкви не освобождало от ответственности. Ну, положим, от сорока чтений «Богородицы» с земными поклонами в пояснице Ува не переломится, однако было у нее подозрение, что на сей раз поклонами святой отец не ограничится. По всему видать, Ува влипла крепко. Без пожертвований не обойтись. А когда речь шла о мирском благе, пастор одними лишь сухими корками не довольствовался. Вытрясут последнее, ироды, честным трудом накопленное, и хорошо, коли вовсе не запретят христианских детей на свет принимать. Ему-то ведь, безбрачному старцу, нет что бабе в этот час помогать надобно. Ему важней, что неведомая тьма к ней прилипла. А там… не хватало еще, чтобы пошла о ней черная молва пособницы чуждых сил. Станется, дождется она отводящего знака в свой след, злого трусливого шепотка, а то и камня в спину от деток, цветов жизни.

Нет без ремесла одинокой женщине не прожить. А стало быть надобно сделать так, как будто и не было ничего. Не скреблась слабеющая рука в дверь ее домика на отшибе, не принимала она сегодня в мир новую душу. Метель за окном, лес рядом. Никто носа не высунет, и следы к утру скроет. Обрядить мертвую как она была, взвалить на сани, отвезти на полмили в лес. Не дошла, мол. Жаль, пуповину дитю обрезала. Видно, что роды принимали. Да, впрочем, если рядом с матерью положить, так волки к утру так похоронят, что никто и не догадается, что тут кто-то третий участвовал. Да и был ли младенец… Вон она какая махонькая и молчит, умница.

Ува взяла подушку. Задушить было проще, чем оставить голенькую на морозе. Как-то… ну не по-христиански, что ли, не говоря уж о том, что вдруг все-таки закричит, выдаст.

Барабанный стук в дверь заставил ее выронить подушку и потерять все нити разом. Пока она металась по горнице, пытаясь сообразить, что ховать, что оставить, громкий женский голос за дверью клял ее на чем свет стоит. С перепугу она даже не узнала подругу. Потом махнула рукой и впустила, решив сказать как есть, но умолчать о главном. Нелегкая принесла самый длинный язык в округе.

Не такие уж они на самом деле и подруги были. В самом Деле, какая она ей, добропорядочной повитухе, подруга, эта беспутная Ида из придорожного кабака! Разве что денежки у нее водятся и услуги ей иногда нужны такие, о каких на исповеди и то иной раз постыдишься признаться. Так и якшались, к обоюдной выгоде.

— Ох! — весело сказала та, отряхивая снег у порога. — Вот это метель — с ноженек валит, глазыньки залепляет. Право слово, аки любовь.

Размотала шаль, сбросила сабо, шагнула цепкими босыми ногами на веревочные половики.

— Ой, что это у тебя происходит? Никак покойница!

— Вот, — сказала Ува, в глубине души удивляясь собственному мрачному спокойствию. — Добрела до порога, выродила дитя и померла тут же. Ничего про нее не знаю. Ребенка… не возьмешь?

Ида истово замотала головой:

— Я, думаешь, зачем пришла? От такой же нечисти избавляться. Дай травки какой-нибудь, в долгу не останусь, ты знаешь. Нет, вряд ли кто-нибудь девку возьмет. Кормить ее пятнадцать лет, потом приданое… Так что, считай, подруга, счастье это привалило именно тебе.

Ида издали бросила брезгливый взгляд на сучащую ножками малютку.

— Когда они начинают свою жизнь, считай, мы свою заканчиваем. Так-то. Ну да ты ведь другого мнения? Новая жизнь, опора в старости, смысл жизни, знаем, наслышаны. А вот только я думаю, наши с тобой матери были бы счастливее, коли кто-то берег бы их так, как ты меня бережешь. Крепкая малышка, здоровая. Похоже, выживет.

Прекращая поток пустопорожней болтовни, которая сегодня была некстати, Ува не глядя сунула Иде какой-то пузырек с полки.

— На, и иди давай…

Ида не обиделась. Гоняли ее часто, и куда грубее. К тому же характер у нее был хороший.

— Назовешь как? — долетел из вьюги последний вопрос.

— Арантой.

Вьюга присвистнула с Идиной интонацией.

— Это ж в старом написании будет целых семь букв. Не по сверчку шесток, подруга. Так только принцесс называют.

Наконец ночь поглотила свидетельницу. Ува облегченно вздохнула. Горячечному плану ее не суждено было исполниться и отчасти она была этому рада. Безотчетно. Она продолжала чувствовать на себе гнет, но как-то иначе. Отвернувшись от мертвой, она поглядела на ребенка. И почувствовала, как страх вползает ей в душу.

Малютка защитила свою жизнь, Ува по крайней мере имела повод так подумать. Будто все было продумано заранее. Будто всеми ими управляли. Ида появилась как раз вовремя, чтобы Ува не успела выполнить задуманное. Мгновением позже — и какие потусторонние ужасы стучались бы в ее дверь? Какая жуть поселилась бы в окрестных краях? Как же она могла отомстить, ежели бы у Увы поднялась рука исполнить то, что она в минутном ослеплении посчитала самым верным? И, если уж на то пошло, как она сможет ее вознаградить? Стала бы покойница передавать дочери свой дар, когда бы полагала, что той от него — одни шишки! Может, и правда, сохранить при себе, раз все равно крови ведьмовской коснулась? Та вроде говорила, будто бы и святое крещение дочери ее не преграда и не помеха, значит, сильнее это того, чем люди могут заклятым противостоять. Добро ли, зло, праведное али бесовское, а выгоднее быть на стороне силы.

Ува вздохнула тяжко, накрыла покойницу и полезла в сундук за чистым холстом — пеленать.

3. Глаза его — как прорезь шлема, а взгляд — кок острие копья

Длинные челюсти Гайберна Брогау, графа Хендрикье, хозяина Северо-Западной Марки, напоминали волчьи, а волосы он коротко стриг надо лбом, обнажая угловатые костистые черты лица, выразительного, властного и слегка голодного.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: