— Надо было изгнать генуэзцев.

— В скором времени генуэзцы были изгнаны, но это уже ничего не могло изменить, дьявола достаточно впустить в дом один раз. Началась паника. Население гибнущей Мессины пыталось спастись бегством, многие умирали прямо на дороге. Выжившие достигли Катании, жители которой закрыли ворота перед беженцами, но это их не спасло: Катания вымерла почти полностью. Трапани обезлюдел, Венеция потеряла половину жителей. К марту 1348 года чума покинула порты и начала продвижение вглубь континента. Первым городом на её пути стала Пиза, следующим — Пистоя. Трупы было приказано хоронить в наглухо заколоченных гробах, чтобы не сеять панику, запрещались заупокойные службы, похоронные одежды и колокольный звон. Перуджа, Сиена, Орвието старались не замечать эпидемии, надеясь, что общая участь минует их, но напрасно.

— А медицина?

— Забудь, — махнул рукой Литвинов. — И нынешняя-то до последних лет по большому счету была бессильна. Тогда же причин никто не знал, с точки зрения церкви, это было наказание за грехи, отсутствие любви к ближним, погоню за мирскими соблазнами при полном забвении духовных вопросов. К тому же 1348 году, с началом эпидемии, все были убеждены, что грядёт конец света, и сбываются пророчества апостолов. В войне, голоде и болезни видели всадников Апокалипсиса, причём чума должна была исполнить роль всадника, чей «конь блед и имя ему — Смерть». В этот год от чумы погибает отец Боккаччо и его дочь, а Петрарка теряет Лауру.

— И ты считаешь, что это… сильно повлияло на Боккаччо?

Литвинов развёл руками и ухмыльнулся.

— Ты удивляешь меня. Если на него подобное не повлияло, то он ненормальный человек, но я полагаю, что Джованни Боккаччо — человек ненормальный именно потому, что на него это повлияло. Посуди сам: Достоевский стоял на эшафоте только несколько минут, и у него перевернулась душа. Боккаччо же стоял на эшафоте три года. Из ста двадцати тысяч флорентинцев — вымерло сто тысяч. Они умирали медленно, один за другим. Вчера ты говорил с каким-то человеком, он был жив и здоров, ты приходил к нему на следующий день, а его выносили в гробу из дома. Хоронили дюжинами, клали в ямы штабелями. И каждый день мог стать последним и для Боккаччо. И так почти три года. Чума свирепствовала, глумилась, потешалась и убивала, играя с людьми, как кошка с мышами.

— Странно, что он выжил при подобной эпидемии.

— Странно, но он действительно выжил. Естественно, со страшным надломом в душе. Такое даром никому не проходит. Некоторые из выживших сходили с ума, другие толпами ходили по дорогам и бичевали себя, крича: «Мы каемся, Боже, каемся!», третьи становились абсолютно равнодушными к жизни и смерти, уходили из мира, четвертые, наоборот, ударялись, подобно Боккаччо, в гедонизм или разврат.

— Так ты считаешь, что это книга ненормального потому что это проявление надлома?

Мишель уверенно кивнул.

— Пир во время чумы, разумеется. Посуди сам. В его романе семь дам и трое мужчин во время чумы переселились в деревню. Кстати, перебраться в «скромный домик в деревне, не подверженный сырости, вдали от кладбищ, скотомогильников и грязной воды» советовали врачи. Они рекомендовали также наглухо закрывать окна пропитанной воском тканью, чтобы не допустить проникновения в дом заражённого воздуха. Впрочем, были и иные рецепты, продиктованные отчаянием и беспомощностью, например, подолгу задерживаться в отхожем месте, поскольку замечали, что чистильщики отхожих мест меньше страдают от эпидемии, — Литвинов сощурил левый глаз. — Но это издержки. Итак, герои Боккаччо бегут из зачумлённого города и на вилле в деревне…рассказывают друг другу байки. В оставленных ими городах заболевшие бьются и бредят, их одутловатые лица, «глаза разъярённого быка» пугают родных. Потом возбуждение больных сменялось угнетённостью, страхом и тоской, болями в сердце. Дыхание становилось коротким и прерывистым, кровь темнела до черноты, язык высыхал и покрывался чёрным налётом. На телах проступали чёрные и синие пятна, бубоны и карбункулы. Особенно поражал тяжёлый запах, исходивший от заболевших, зловонный и страшный. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

Тот Мишеля не был язвительным, но в тоне его ощущалась ирония.

— Врачи не заблуждались относительно возможности излечения. Раймонд ди Винарио не без горького цинизма замечал, что «не осуждает врачей, отказывающих в помощи зачумлённым, ибо никто не желает последовать за своим пациентом». Впрочем, винить их не в чем, я уже говорил: чума фактически неизлечима и сегодня. Если помощь подоспеет вовремя, цифтриаксон и стрептомицин могут помочь, но летальность всё равно будет высокой. Тогда же священники, принимавшие последнюю исповедь умирающих, сами становились жертвами чумы, и в разгар эпидемии уже невозможно было найти никого, способного соборовать или прочесть отходную над покойником. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

Я молча слушал.

— Повальное бегство из городов породило панику. Началась эпидемия самоубийств, увеличивавшаяся вместе с распространением заразы. Могильщики, набиравшиеся из каторжников, которых привлекали к подобной работе обещаниями помилования и денег, бесчинствовали в городах, покинутых властью, врывались в дома, убивая и грабя. Молодых женщин, больных, мёртвых и умирающих насиловали, трупы волокли за ноги по мостовой, специально разбрасывая по сторонам брызги крови, чтобы эпидемия, при которой каторжники чувствовали себя безнаказанными, продолжалась как можно дольше. Бывали случаи, когда в могильные рвы вместе с мёртвыми сваливали и больных, погребая заживо. Были и случаи преднамеренного заражения, ибо согласно гибельному суеверию, избавиться от чумы можно было, только «передав» её другому. И больные специально толкались на рынках и в церквях, норовя задеть или дыхнуть в лицо как можно большему числу людей, а кое-кто подобным образом спешил разделаться со своими недругами. А в это время десять молодых людей и дам говорят о любви…

— Ты считаешь его подлецом? — напрямик спросил я.

Мишель покачал головой.

— Нет, совсем нет. Можно по-разному оценивать его книгу, можно осудить, понять, объяснить, простить, но только не надо видеть в его творении естественность и здоровый дух. Ни того, ни другого там, поверь, в помине нет. «Декамерон» — страшная книга постчумного восприятия мира, подлинный, не придуманный постапокалипсис. — Литвинов невесело усмехнулся. — Недавно я наткнулся на труд одного литературоведа, всерьёз разбирающего книги де Сада. Литературоведа, а не психиатра. И он явно одобрял написанное, находил гениальным. Однако это, уверяю тебя, говорит не о гениальности де Сада, а об искаженности души самого литературоведа. И то, что многие видят в «Декамероне» что-то нормальное, тоже говорит только о распространённости зачумлённого восприятия мира, но никак не о его естественности. При этом закончил Боккаччо — монахом и женоненавистником. Это тоже факт. Но его я не комментирую.

— Он просто пытался отвлечься, или уйти в мир иллюзий, уцепиться за что-то живое, тёплое.

— Конечно. Пир во время чумы — сам по себе истерика, нервный надлом души, а вовсе не бессердечие, — легко согласился Мишель. — Он просто пытался на этом стрессе остаться человеком — в нечеловеческих условиях, похоронив отца и ребёнка. И — ещё. Тут важно понять, что поколение «гуманистов», все эти Сфорца, Малатеста, Ферранте Неаполитанский, пировавший с засоленными трупами своих врагов в подвале своего замка, — это именно постчумное поколение, и все они были немного «того», и воспитали на своем надломе поколение ещё более страшное. Сиречь, знаменитый гуманизм — это следствие трагедии, и анализировать Ренессанс вне контекста Великой чумы — это всё равно, что в России ХХ века «не заметить» революцию 1917-го. Но у нас никто ничего не замечает.

— Да, в нашем спецкурсе по Ренессансу — совсем другие оценки. И мне всё, признаюсь, виделось в более романтическом флёре. Но ведь чума в итоге прошла. Что было с Боккаччо?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: