У ленивца, казалось, все так или иначе было приспособлено для жизни вверх тормашками. Его серая косматая шерсть вместо того, чтобы лежать в направлении от спины к животу, как у всех нормальных зверей, расходилась пробором вдоль брюха и спускалась к хребту. Лапы приспособились для висения до такой степени, что на них совершенно нельзя было найти ладони: когти-крючки торчали прямо из волосатой культи.
Когда висишь на макушке дерева, нуждаешься, очевидно, в широком обзоре, и пожалуйста — у ленивца длинная шея, на которой голова может вращаться почти по полному кругу. Шейный отдел его позвоночника — буквально мечта биолога, потому что у трехпалого ленивца девять шейных позвонков, в то время как почти у всех млекопитающих, от мышки до жирафа,— только семь. Так и хочется считать, что и это — специальное приспособление для жизни в перевернутом состоянии. Но к несчастью для теоретиков, у двухпалого ленивца, живущего совершенно так же, как и его трехпалый собрат, и не хуже его распоряжающегося своей шеей, шейных позвонков только шесть, то есть на один меньше, чем почти у всех остальных млекопитающих.
На третий день мы заметили нашего ленивца за попыткой слизнуть что-то на собственном бедре, для чего ему пришлось здорово изогнуть свою удивительную шею. Заинтересовавшись, мы подошли ближе и с изумлением обнаружили, что он лелеет крошечного детеныша, еще мокрого, появившегося на свет, должно быть, всего несколько минут назад.
Полагают, что в шерсти ленивца развиваются микроскопические водоросли, придающие ей зеленовато-коричневый защитный оттенок, что чрезвычайно важно для безопасности этого зверя. Но вот перед нами новорожденный малыш, в его шерстке, конечно, не успел еще развиться собственный сад, однако мы видим, что он совершенно того же цвета, что и мать. В самом деле, когда детеныш подсох, нам стоило большого труда разглядеть его. Уютно устроившись в густой шерсти матери, он периодически отправлялся путешествовать вдоль ее огромного тела в поисках сосков.
Два дня мы наблюдали за этой парой, любуясь тем, как мать нежно облизывает свое дитя. Время от времени она отдирала от ветки одну лапу, чтобы понянчить свою крошку. Роды, по-видимому, лишили ее аппетита, и она перестала обращать внимание на листья цекропии, которые мы привязали к ее дереву. Боясь, как бы голодовка не повредила нашим питомцам, мы отнесли их обратно в лес. Там мы подвесили мамашу на лиану, и она немедленно полезла вверх, унося на себе детеныша, который щурился на нас из-за ее плеча.
Когда через час мы вернулись посмотреть, все ли в порядке, ленивцев нигде не было видно.
Вскоре после того, как мы расстались с ленивцами, Биллу и Дафни Сеггар пришлось покинуть нас, доверху нагрузив свою лодку всякими товарами. На самолетной площадке в Имбаймадаи оставалась еще внушительная груда добра, и Кеннету на следующий день предстояло вернуться на лодке и забрать очередную партию. Джек решил ближайшие несколько дней посвятить отлову животных в окрестностях нашей базы. Остальным на месте не сиделось. В наш будущий фильм планировалось вставить что-нибудь из повседневной жизни индейской деревни, а так как бензин полагалось экономить, мы, по совету Билла, решили отправиться вверх по реке вместе с Кеннетом, высадиться в одной из деревень и пожить там некоторое время.
Билл в первую очередь направлялся в деревню Уаиламепу.
— Это недалеко отсюда,— сказал он,— вверх по Како, притоку Мазаруни. Там есть некий Кларенс, толковый молодой парень; он одно время работал у меня на станции и неплохо наловчился говорить по-английски.
— Кларенс? — переспросил я.— Довольно странное имя для индейца акавайо.
— Видите ли, среди здешних индейцев в свое время бытовала вера в «аллилуйю», некий искаженный вариант христианства, возникший на юге Гайаны в начале девятнадцатого века. Но миссионеры, приверженцы секты адвентистов седьмого дня, наставили жителей Уаиламепу на путь истинный, окрестив их европейскими именами. Конечно,— продолжал Билл,— индейцы еще употребляют между собой свои старые имена, но вряд ли они пожелают сообщить их вам.
Он засмеялся.
— Похоже, они умудрились не без пользы для себя соединить свою старую веру с новой, миссионерской и, смотря по обстоятельствам, прибегают то к одной, то к другой. Например, адвентисты учат, что кроликов есть не годится. Кроликов здесь, как вы понимаете, нет, но некоторым образом его напоминает другой крупный грызун — лабба. А мясо лаббы, как назло, всегда было любимым блюдом индейцев, и запрет на него стал для них большим ударом. Рассказывают, как однажды миссионер зашел к одному из своих новообращенных индейцев, когда тот жарил на огне лаббу, и стал обвинять его в тяжком грехе.
— Да это не лабба,— оправдывался индеец,— это рыба.
— Что ты мне чепуху несешь? — рассердился миссионер.— У какой это рыбы могут быть два таких здоровенных передних зуба?
— Нет, сэр! — возразил индеец.— Помнишь, когда ты первый раз пришел наша деревня, ты сказал: мой индейский имя — плохой имя, и ты брызнул на меня вода и сказал: мой имя теперь Джон. Вот, сэр, я иду сегодня в лесу, я вижу лабба, я его бах-бах, и, пока он не умер, я полил его водой, и я говорил: лабба — плохой имя, ты — рыба. Вот, сэр, я сейчас рыбу есть.
На следующее утро мы отправились в Уаиламепу с Кеннетом и Кингом Джорджем. Мотор работал превосходно, и через два часа наша лодка подошла к устью Како. Еще пятнадцать минут вверх по Како, и мы заметили, что тропа, тянувшаяся вдоль берега, свернула в лес. На низком сыром берегу лежало несколько лодок. Заглушив мотор, мы выгрузили вещи и направились к деревне.
Деревня представляла собой восемь островерхих, крытых пальмовыми листьями хижин, в беспорядке разбросанных по песчаной поляне. Пол и стены хижин были сделаны из древесной коры. Женщины, на которых были либо замызганные хлопчатобумажные платья европейского покроя, либо не было ничего, кроме традиционных передников, расшитых бусами, разглядывали нас, стоя на пороге своих жилищ. Худосочные цыплята и шелудивые псы то скрывались в хижинах, то выходили наружу, а из-под ног у нас стремглав разбегались крошечные ящерицы.
Кеннет подвел нас к приветливому старику, сидевшему на залитом солнечным светом пороге своего дома. На нем не было ничего, кроме ветхих шортов, которые когда-то были цвета хаки, а теперь представляли собой сплошную заплату.
— Это вождь,— сказал Кеннет и представил нас. Вождь по-английски не говорил, но с помощью Кеннета приветствовал нас и пригласил расположиться в заброшенной хижине на дальнем конце деревни. Когда сюда наведывался миссионер, эта хижина служила церковью. Кинг Джордж тем временем организовал деревенских мальчишек, и те перетащили к церкви весь наш багаж.
Вместе с Кеннетом и Кингом Джорджем мы спустились к реке. Кеннет некоторое время повоевал с мотором, тот, в конце концов, завелся, и лодка рванулась от берега.
— Я возвращаться одна неделя потом! — прокричал Кеннет сквозь рев мотора и скрылся за поворотом.
Почти весь день ушел у нас на распаковку, разбор снаряжения и устройство маленькой кухни возле хижины. Закончив дела, мы отправились бродить по деревне, стараясь не проявлять чрезмерного любопытства: сначала, вероятно, надо было познакомиться с ее обитателями, а потом уже заглядывать в хижины и фотографировать. Во время прогулки мы завели знакомство с Кларенсом, веселым парнем лет двадцати с небольшим. Устроившись в гамаке, Кларенс был поглощен плетением какой-то корзины. Он приветствовал нас с искренним радушием, но дал понять, что в настоящий момент слишком занят и может позволить себе перекинуться с нами лишь парой слов.
К вечеру мы вернулись в свою церковь и стали обдумывать планы на ужин.
В дверях появился Кларенс.
— Спокойной ноти,— сказал он с широкой улыбкой.
— Спокойной ночи,— отвечали мы, уже информированные, что так здесь обычно приветствуют по вечерам.
— Я несу вам эти стуки,— сообщил он, кладя на пол три больших ананаса. Затем он уселся на пол, удобно прислонившись к косяку.