Кантийон решил, что я не в своем уме.
Затем он испустил вздох.
Затем, по прошествии минуты, он остановил лошадь со словами: «Приехали, хозяин!» Я оказался у подъезда Нодье.
Мне очень бы хотелось, читатель, поговорить с вами о Нодье, во-первых, для собственного удовольствия, ибо я знаю его и люблю, во-вторых, для вашего удовольствия, ибо вы тоже любите его, хотя, быть может, с ним и не знакомы. Придется отложить этот разговор. На сей раз речь пойдет о моем кучере. Вернемся же к нему.
По прошествии получаса я вышел от Нодье; кучер любезно опустил для меня подножку. Пробормотав «брр» и передернув плечами, я сел рядом с ним и снова очутился в некоем подобии кресла, которое так хорошо настраивало меня на созерцательный лад.
— К Тейлору, на улицу Бонди, — произнес я, полузакрыв глаза.
Кантийон воспользовался этим кратким обращением и спросил скороговоркой:
— Скажите, Шарль Нодье — это тот самый человек, что пишет книги?
— Вот именно. Но откуда, черт возьми, ты знаешь об этом?..
— Я прочел один его роман, когда еще служил у господина Эжена (он вздохнул). Там говорится о девушке, любовник которой угодил на гильотину.
— «Терезу Обер»?
— Да, да… Будь я знаком с этим господином, я дал бы ему замечательный сюжет для романа.
— Вот как?
— Удивляться тут нечему. Если бы я владел пером так же хорошо, как вожжами, я никому бы не уступил такого сюжета, сам бы написал роман.
— Ну так изложи мне этот сюжет.
Он взглянул на меня, прищурившись.
— Ну, вы — другое дело.
— Почему?
— Ведь вы-то не пишете книг?
— Нет, зато я пишу пьесы. И, быть может, твоя история послужит канвой для моей будущей драмы.
Он вторично взглянул на меня.
— «Два каторжника», случайно, не ваша пьеса?
— Нет, друг мой.
— А пьеса «Постоялый двор дез Адрэ»?
— Тоже не моя.
— Так для какого же театра вы пишете пьесы?
— До сих пор мои пьесы шли во Французском театре и в Одеоне.
Он скривил рот, и эта гримаса свидетельствовала о том, что я сильно упал в его глазах; затем, подумав немного и как бы примирившись с очевидностью, он проговорил:
— Ну что ж, я и во Французском театре бывал с господином Эженом и видел Тальма в «Сулле»: актер как две капли воды походил на императора. Это все-таки неплохая пьеса. А потом нам показывали пустяковину, в которой какой-то шельмец, одетый лакеем, смешил публику своими ужимками. Такой был забавник! И все же мне больше нравится «Постоялый двор дез Адрэ».
Возразить на это было нечего. Да и в ту пору я был сыт по горло литературными спорами.
— Так, значит, вы сочиняете трагедии? — спросил он, искоса взглянув на меня.
— Нет, мой друг.
— Так что же вы сочиняете?
— Драмы.
— Так вы романтик! На днях я возил в Академию какого-то академика, и он так и сяк честил романтиков. Сам он пишет трагедии. Фамилии его я не знаю. Он такой высокий, худой… Носит крест Почетного легиона, а кончик носа у него красный. Вы, верно, знаете его.
Я кивнул головой, что соответствовало слову «да».
— Ну а твоя история?
— Дело в том, что это грустная история. В ней гибнет человек!
Глубокое волнение, прозвучавшее в его словах, подстегнуло мое любопытство.
— Валяй рассказывай!
— Вам легко говорить валяй! Ну, а если я заплачу, и у меня все будет валиться из рук? Ведь я не смогу ехать дальше…
Я, в свою очередь, посмотрел на него.
— Видите ли, — заметил Кантийон, — я не всегда был извозчиком, о чем вы можете судить по моей ливрее (и он с готовностью показал мне остатки своих красных нашивок). Десять лет тому назад я служил у господина Эжена. Вы не знавали господина Эжена?
— Эжена? А как его фамилия?
— Гм, как его фамилия?.. Я никогда не слыхал, чтобы его называли по фамилии и ни разу не видел ни отца его, ни матери. Это был высокий молодой человек, такого же роста, как вы, и приблизительно вашего возраста. Сколько вам лет?
— Двадцать семь.
— Вот и ему было столько же. Он тоже брюнет, только посветлее, чем вы, кроме того, у вас негритянские волосы, а у него они были прямые. В общем, красивый малый, только почему-то он всегда ходил как в воду опущенный. Он получал десять тысяч ливров годового дохода и все-таки грустил. Я долгое время думал, что у него больной желудок. Итак, я поступил к нему в услужение. Ладно. Ни разу, обращаясь ко мне, он не повысил голоса. Только и слышу, бывало: «Кантийон, подай мне шляпу… Кантийон, заложи кабриолет… Кантийон, если придет Альфред де Линар, скажи, что меня нет дома». Надо вам признаться, он терпеть не мог Альфреда де Линара. Да и то сказать, этот тип был мерзавцем. Ну, пока ни слова об этом. Жил он в том же доме, что и мы, и надоел нам до осточертения: все время привязывался к нам. Однажды приходит он и спрашивает господина Эжена. Я отвечаю, что барина нет дома… И вдруг — бац! — тот кашлянул. Гость услыхал его. Ладно. Он тут же ушел, сказав мне: «Твой барин — невежа!» Я промолчал, сделал вид, будто ничего не слышал.
— Кстати, хозяин, у какого дома остановиться на улице Бонди?
— У номера шестьдесят четыре.
— Хорошо!.. Ба, да ведь мы уже приехали!
Тейлора не было дома — я вошел и тут же вернулся.
— Ну а дальше?
— Дальше? А, мой рассказ… Скажите прежде, куда поедем?
— На улицу Сен-Лазар, номер пятьдесят восемь.
— Понятно, к мадемуазель Марс! Замечательная актриса! Итак, в тот же день мы отправились на улицу Мира: там был как раз званый вечер. Ровно в полночь выходит из подъезда мой хозяин в прескверном настроении: он встретил господина Альфреда, и они поругались. «Я должен проучить этого хлыща», — бормотал он. Забыл вам сказать, что мой хозяин прекрасно стрелял из пистолета и владел шпагой, как святой Георгий. Едем по мосту, знаете, по тому самому, на котором стоят статуи, но в то время их еще не было. Видим женщину, которая рыдает так громко, что ее слышно, несмотря на стук колес. Хозяин кричит мне: «Стой!» Я натягиваю вожжи. Не успел я обернуться, как он уже спрыгнул на мостовую. Ладно.
Темень стояла такая, что не видно было ни зги. Женщина шла прямо перед собой, мой хозяин за ней. Вдруг она останавливается посреди моста, вскакивает на парапет, и я слышу — плюх! Мой хозяин не мешкает ни секунды и — трах! — прыгает вниз головой. Надо вам сказать, что плавал он, как рыба.
Я говорю себе: если я останусь в кабриолете, это не очень-то поможет господину Эжену; с другой стороны, плавать я не умею, и если брошусь в реку, ему придется вытаскивать из воды двоих вместо одной. Я говорю лошади, вот этой самой, но в то время ей было на четыре годика меньше, а в брюхе — на две меры овса больше. Итак, я говорю ей: «Стой здесь, Коко». Можно было подумать, что лошадка меня поняла. Она остается стоять как вкопанная. Ладно.
Я опрометью бегу вниз, к берегу. Вижу небольшую лодку, прыгаю в нее — она привязана; дергаю веревку, дергаю — никакого толка. Ищу свой перочинный нож. Я позабыл его. Выкинем из головы. А тем временем мой хозяин ныряет, как баклан.
Я с такой силой налегаю на веревку, что — крак! — она рвется, еще немного, и я свалился бы вверх тормашками в реку. Лежу в лодке на спине; по счастью, упал на скамью. Говорю себе: «Сейчас не время считать звезды» — и вскакиваю на ноги.
Лодка уже успела отчалить. Ищу весла, увы, когда я грохнулся, одно из них свалилось в воду. Гребу одним веслом, верчусь на месте, как волчок. Напрасный труд! «Прежде всего, — думаю, — надо пораскинуть мозгами».
В эту минуту, сударь, я вспомнил всю свою жизнь; мне было страшно, казалось, что в реке не вода, а чернила, так темно было за бортом. Лишь время от времени набегала небольшая волна и среди пены появлялось белое платье девушки или голова моего хозяина, который высовывался из воды, чтобы набрать воздуха. Один-единственный раз они всплыли одновременно. Я услышал, как господин Эжен сказал: «Вижу ее!» Он в два броска подплыл к тому месту, где только что мелькнуло белое платье. И тут же над водой остались только его разведенные ноги. Он мигом соединил их и нырнул… Я был шагах в десяти от этого места и плыл вниз по реке не быстрее и не медленнее, чем несло меня течение: я сжимал обеими руками весло, да так сильно, словно хотел его сломать. «Боже мой, боже! — бормотал я. — Надо же, чтобы я не умел плавать».