Попадья даже всплакнула с горя, а Никон сидел, молчал и смотрел на нее. Хохлатый поп тут же шагал из угла в угол и тоже молчал.
– Что вы глядите-то на меня, окаянные? – накинулась на них попадья с внезапным азартом. – Ну, что уставились? Не узоры на мне нарисованы… Убирайтесь с глаз долой! Глядеть-то на вас тошнехонько… Всю душу вымотали, оглашенные.
Попадья так и выгнала из дому и попа Евстигнея и Никона. Они не спорили и пошли вместе в завод как ни в чем не бывало. А попадья высунулась в окно и обругала их вдогонку еще раз.
– Батька, а погода стоит отличная, – задумчиво говорил Никон, шагая с заложенными в карманы брюк руками и посасывая свою английскую трубочку.
– Скоро ерши будут отлично клевать, – ответил поп Евстигней, страстный рыболов.
«Этакой дурак поп!» – невольно подумал Никон, сплевывая сквозь зубы.
Немка вернулась только через три дня, – вернулась как ни в чем не бывало, веселая и счастливая. Она навезла с собою разных покупок, но никому не показывала, а спрятала куда-то в комод.
В поповском доме начался тот семейный ад, которому нет названия. Амалия Карловна бравировала своим новым положением и делала, кажется, все, чтобы вызвать мужа на какой-нибудь крайний поступок. Его немой укор она встречала отчаянною решимостью и шла вперед, очертя голову. Леонид отказывался даже понимать, что с ней творится. А между тем дело было ясно, как день. Немке нравилось, что она покорила силу, ею овладел инстинкт разрушения: пусть все рушится, как испорчена и ее жизнь. Ей нравился и сам Федот Якимыч в его старческой красоте, горевшей последним огнем запоздалой страсти. Да, все пусть рушится… Немка точно выкупала свое собственное крепостное бесправие разрушением крепкой старинной семьи, покоившейся на вековых устоях. Федот Якимыч – все-таки сила, и страшная сила, и приятно, когда такая сила ползала у ее ног. А старик совсем потерял голову и готов был сделать в угоду немке решительно все на свете, – у него не осталось даже того стыда, который удерживает мужчину от последних глупостей. Это был настоящий пожар, который оставляет после себя только пепел.
– Муж меня зарежет, – говорила Амалия Карловна.
– Не смеет… Молокосос твой муж, вот что!
– Нет, зарежет, я это знаю. Но мне решительно все равно… Мне жить надоело.
Часто бывало так, что Федот Якимыч готов был по привычке вспылить, но стоило немке взглянуть на него, как он сейчас же стихал, точно обваренный кипятком. У него не было слов, не было мыслей, не было воли… А немка нарочно делала все, чтобы поставить старика в неловкое и фальшивое положение: ездила сама в Землянский завод, заставляла Федота Якимыча приезжать в Новый через день и т. д. Она добивалась упорно одного: именно, чтобы Амфея Парфеновна, наконец, все узнала. Что-то тогда будет? От одной мысли у немки кружилась голова. О, она теперь – сила, и пусть другие переживают то, что переживала она.
Но, как назло немке, Амфея Парфеновна ничего не хотела замечать: весь Землянский завод кричал о немке, а она ничего и не подозревала, точно кто напустил на нее слепоту. Правда, она видела, что с мужем творится что-то неладное, но объясняла это нездоровьем или разными делами. Частые поездки в Новый завод тоже имели свое толкование: там шла перестройка фабрики, а Никону Федот Якимыч не доверял. Знали о случае Федота Якимыча и немушка Пелагея и Наташа, и обе молчали, потому что как сказать такую вещь Амфее Парфеновне? Немушка, по-своему, глубоко была убеждена в одном, что немка околдовала старика каким-нибудь приворотным зельем, – впрочем, это было общее убеждение. Статочное ли дело, чтобы такой обстоятельный человек бросил все для какой-нибудь оголтелой немки?
Наташа бывала в Новом заводе теперь гораздо реже и мало видела Никона, что ее заставляло страдать молча и невыносимо, как умеют страдать одни женщины. Она не жаловалась, не плакала, не искала чьего-нибудь сочувствия, а точно наслаждалась своим горьким одиночеством. Новозаводскую попадью она возненавидела, как та ненавидела немку, – это было кровное чувство. По этой причине она стала реже бывать в Новом заводе. Каждая такая поездка ей дорого стоила, потому что она видела то, чего не видел и сам Никон: у истинной любви есть внутреннее зрение.
Раз только Наташа не выдержала. Она осталась как-то вдвоем с Никоном. Он, по обыкновению, не обращал на нее никакого внимания.
– Вам тяжело, Никон Зотыч, – неожиданно проговорила она, прерывая тяжелую паузу.
– Почему вы так думаете, Наталья Федотовна?
Наташа засмеялась и кокетливо ответила:
– А ведь я все вижу… все! Напрасно вы скрываете… Со стороны-то оно всегда виднее…
– Интересно, что вы можете знать…
– А знаю, и весь тут сказ. Знаю и не скажу.
– Нет, скажите, – упрямо заметил Никон, – иначе не стоило и затевать разговор. Ну-с, что же вы знаете?
– Вам это очень хочется слышать?
– Да…
– Извольте. Вы влюблены… в меня.
Наташа громко расхохоталась – до того, что у ней слезы выступили на глазах. Никон смотрел на нее и пожимал плечами: он ничего не понимал.
– Вам только совестно в этом признаться, – продолжала Наташа, довольная, что могла высказать шуткой глодавшую ее мысль. – Наконец, вы знаете, что я вас не люблю. Это уж совсем неудобно…
– Какая вы странная, – заметил Никон после некоторого раздумья. – Разве такими вещами шутят?
– А вы думаете, что я шучу? Ах, вы… Нет, я говорю совершенно серьезно. Да… Очень серьезно. Я давно это заметила… Ха-ха!.. Ну, не притворяйтесь…
– Послушайте, Наталья Федотовна, я окончательно вас не понимаю. Что вы меня не любите, это очень естественно, но я…
– Что вы?
– Я… одним словом, вы ошибаетесь. Я уважаю вас, я считаю себя даже обязанным вам, но любовь – это совсем другое…
– Я тоже знаю, что такое любовь, – серьезно проговорила Наташа, опуская глаза. – И мне совсем не смешно…
Она вдруг замолчала. Никон чувствовал себя крайне неловко и не знал, что ему делать, а между тем он чувствовал, что нужно что-то сделать или сказать.
– Нет, вы странная… – пробормотал он, чувствуя полное бессилие.
– Вы находите? Какой вы недогадливый, Никон Зотыч! Я шучу! А что я знаю, так это то, что вы любите Капитолину Егоровну… Да, любите и думаете, что этого никто не замечает.
– Ну-с, что же из этого следует? – ответил вопросом Никон, щуря свои близорукие глаза. – Полагаю, что я никому не обязан давать отчета в своих личных делах…
– Ах, боже мой, разве можно так разговаривать? – застонала Наташа и сейчас же опять засмеялась.
Она с чисто женскою ловкостью вырвала, наконец, у Никона роковое признание и точно обрадовалась. Да, он любит… С неменьшею ловкостью Наташа выведала все подробности этой любви, хотя репертуар Никона по этой части оказался очень не богатым: он только смотрел на попадью, и больше ничего.
– Неправда! – уверяла Наташа. – Не может быть!.. Живете в одном доме, и нужно быть сумасшедшим, чтобы не сказать ни одного слова.
– Бесполезно…
– А может быть, она поймет вас?.. Вы не знаете женского сердца, Никон Зотыч: женщины часто притворяются, чтобы не выдать своих истинных чувств. Кажутся равнодушными, даже ненавидят, а все это один обман. Хотите, я сама переговорю за вас с попадьей?
– Да вы с ума сошли…
– А, испугались?.. Ну, как знаете, ваше дело.
Вся эта сцена закончилась неожиданными слезами Наташи, и Никон опять был поставлен в самое дурацкое положение, потому что ни в одной механике ничего не сказано, как следует поступать с плачущей женщиной. А Наташа рыдала и рыдала, потом смеялась и опять рыдала.
– Успокойтесь, Наталья Федотовна, – повторял Никон, наклонившись над ней.
Как он был близко к ней сейчас и вместе с тем как далек! У Наташи сердце разрывалось от горя, но она нашла в себе силы и проговорила:
– Это со мной бывает: сама не знаю, о чем плачу. Вспомнила, как сама любила когда-то… да… Вот и сделалось грустно.
Таким образом, Наташа сделалась поверенным любви Никона и хотя этим окольным путем желала быть ему близкой, чтобы говорить с ним, видеть его, чувствовать его вообще. Это было жалкое нищенство чувства, но и оно давало хоть какой-нибудь исход, а не мертвую пустоту, давившую Наташину душу. Он, Никон, нравился ей весь таким, каким был, даже вот с этим детским непониманием ее горя, ее любви, ее безумия. Милый, родной, дорогой…