По мере того, как уровень кислорода в тканях моего организма продолжает понижаться, из глубин подсознания на поверхность стремятся все новые и новые вопросы. Что означает дождь, стучащий по оцинкованной крыше? Почему я слышу этот звук? И почему всегда в крайне неприятные для меня моменты? Во всем Мальмезоне оцинкованная крыша только у амбара, который отец использовал в качестве студии, и воспоминания об этом месте для меня бесценны, практически священны. В самом амбаре нет ничего такого, что могло бы вызвать приступ паники. А мои кошмары? В течение многих лет мне снились кошмарные создания – наполовину люди, наполовину звери, – пытающиеся ворваться в дом и убить меня. Этот мотив обыгрывается в тысячах сценариев, и все они настолько же «реальны», как и само мое существование в этих иллюзиях. У меня бывают и повторяющиеся сны, как если бы подсознание пыталось передать мне какое-то сообщение. Но ни я, ни мои психотерапевты не смогли расшифровать этот образный ряд. Две недели назад, еще до первого приступа паники, мне стал сниться летний день на острове ДеСалль. Я еду в старом, тупоносом грузовичке-пикапе, на котором предпочитает передвигаться по острову мой дедушка. Он сидит за рулем, а я настолько мала, что голова моя едва-едва приподнимается над приборной доской. В грузовичке пахнет старым моторным маслом и самодельными сигаретами, самокрутками. Мы едем по пастбищу, поднимаясь вверх по склону пологого холма. По другую сторону этого холма лежит маленький пруд, к которому ходят на водопой коровы. С каждым разом, как сон возвращается ко мне, мы поднимаемся чуть выше по склону. Но никогда не оказываемся на вершине холма.

Образ светящегося отпечатка ноги заполняет все уголки моего засыпающего мозга. Неужели это моя восьмилетняя нога оставила этот след? А кто еще мог оставить его? Спальня принадлежала мне целиком и полностью в течение шестнадцати лет. Ковер в ней положили в год моего рождения, когда комнату капитально отремонтировали. После меня в Мальмезоне не жил никто из детей, и, насколько мне известно, с тех пор никто из детей не бывал в этой комнате. Напрашивается единственно возможный вывод. Но почему я использую логику? Мне вполне достаточно ошеломляющего ощущения дежа-вю, которое нахлынуло на меня, когда я впервые увидела светящийся след.

Этот кровавый след оставила я.

Вопрос состоит в следующем: в чьей крови испачкана моя нога? Моего отца? Если в ванне из люминола, устроенной Натриссой, выживет достаточное количество генетических маркеров и если я смогу где-нибудь взять образец ДНК отца – волос со старой расчески, например, – тогда ДНК-анализ сможет дать ответ, его это кровь или нет. Слишком много «если». И даже если я воспользуюсь своими связями в лабораториях судебно-медицинской экспертизы по всему штату, на сопоставление ДНК может потребоваться несколько дней. А пока у меня есть только воспоминание – или отсутствие его, – с которым я могу работать дальше.

Я почти ничего не помню о той ночи, когда умер отец, ничего вплоть до того момента, когда под дождем подошла к кизиловому дереву и увидела его неподвижно лежащим на земле. Такое впечатление, что я просто материализовалась из воздуха. Лишившись при этом голоса. А потом прошло больше года, прежде чем я заговорила снова. Почему? Где я была в тот момент, когда убивали отца? Спала? Или стала невольным свидетелем чего-либо? Чего-то слишком ужасного, чтобы это можно было вспомнить, не говоря уже о том, чтобы заговорить? Пирли знает о той ночи намного больше, чем рассказала мне. Но о чем она умалчивает? И почему? Один раз заявив, что именно так все и было, она редко отказывается от своих слов и корректирует свою версию происшедшего. Но, быть может, мне не нужна Пирли. Впервые в жизни у меня есть свидетель событий той ночи, который ничего не может исказить или скрыть: кровь. Самый древний признак убийства, кровь Авеля, взывающая из могилы…

– Опасность! – надрывается голос у меня в голове. – Помогите! Опасность!

Этот голос выработался у меня в результате пяти лет практики свободного погружения. Он предупреждает о том, что я приближаюсь к критической точке. Уровень кислорода в тканях моего организма понизился настолько, что большинство людей уже потеряли бы сознание. Собственно говоря, большинство из тех, кто пролежал бы на дне столько, сколько лежу здесь я, уже были бы мертвы. Но у меня еще есть некий неприкосновенный запас. Мои мысли уплотнились, превратившись из яркого потока сознания в пронзительный тоненький лучик пульсирующего синего света. Сообщение, которое несет этот лучик, не имеет никакого отношения к моему прошлому. Оно касается моего ребенка. Он здесь, со мной, в безопасности моего лона – самого главного органа, если применима подобная формулировка. Большинство женщин содрали бы с меня кожу живьем за то, что я своим поведением подвергаю опасности жизнь ребенка. В другой ситуации и я поступила бы так же. Но я не в другой ситуации. Многие женщины, осознав, что забеременели от женатого мужчины, уже запланировали бы аборт. Но я не сделала этого. И не сделаю. Это мой ребенок, и я намерена оставить его. Я рискую его жизнью лишь потому, что рискую своей собственной. Что до моего мотива… пульсирующий у меня в голове тоненький лучик синего света говорит мне: ребенок переживет это. Когда мы выйдем из воды, то станем с ним одним целым, и ничего, что сделает или скажет Шон Риган, уже не будет иметь для нас значения…

Мышцы моего тела напрягаются. Открыв глаза, я вижу темный силуэт, склонившийся над водой. От силуэта медленно отделяется золотистая острога и опускается прямо ко мне. Я сбрасываю камень с груди и выныриваю к воздуху и свету, бессвязно ругаясь от испуга и негодования. На краю бассейна стоит высокий мужчина, держа в руках десятифутовую рыболовную сеть. Он выглядит еще более испуганным, чем я.

– Я думал, вы утонули! – возмущенно кричит он. Потом заливается краской и отворачивается.

Я прикрываю грудь руками, только теперь вспомнив, что нырнула в бассейн в одних трусиках.

– Вы кто? А где миссис Хемметер?

– В Магнолия-хаус. – Он все еще отводит глаза в сторону. – Это дом для престарелых. А этот особняк она продала мне. Вы не хотите одеться, а?

Я опускаюсь на колени, так что вода поднимается мне до подбородка.

– Теперь я прилично выгляжу. Можете поворачиваться.

Мужчина оборачивается. У него песочного цвета волосы и голубые глаза, одет он в шорты цвета хаки и голубую расстегнутую рубашку из рогожки с коротким рукавом. Из кармашка рубашки виднеются несколько шпателей для отдавливания языка. Похоже, ему недавно перевалило за тридцать, и что-то в его облике кажется мне смутно знакомым.

– Я вас знаю? – спрашиваю я.

Он улыбается.

– А вы как думаете?

Я внимательно разглядываю его, но никак не могу вспомнить.

– Знаю. Или знала раньше.

– Я Майкл Уэллс.

– Боже мой! Майкл? Я не…

– Вы не узнали меня, я понимаю. За последние два года я потерял восемьдесят фунтов.

Я оглядываю его с головы до ног. Мне трудно соотнести образ мужчины, которого я вижу перед собой, с давними воспоминаниями об учебе в средней школе, но все-таки в нем осталось достаточно от старого Майкла, чтобы его можно было узнать. Это как встретить в реальном мире человека, которого впервые увидела в отделении для раковых больных, проходящего курс лечения стероидами: тогда вялый и обрюзгший, а сейчас – чудесным образом выздоровевший, крепкий и сильный.

– Мой бог, ты выглядишь… неистовым и крутым.

К Майклу возвращается прежний румянец, но на этот раз более сильный.

– Спасибо, Кэт.

Он был на три года старше меня в средней школе Святого Стефана, а потом в университетском Медицинском Центре в Джексоне.

– Ты решил стать педиатром? – интересуюсь я, тщетно пытаясь припомнить какие-либо еще подробности.

Он согласно кивает головой.

– У меня была практика в Северной Каролине, но потом в больнице Святой Екатерины открылась вакансия и они пригласили меня. Этот городок отчаянно нуждается в педиатрах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: