– Да.

Он принимает мой ответ, не моргнув глазом.

– Правильное решение.

Я не видела и не слышала, как в мою комнату вошла сиделка. Валиум унес меня из реального мира подобно нежной реке «Серого гуся». Может быть, воздержание от алкоголя сделало меня сверхчувствительной к лекарствам. Какой бы ни была причина, я без помех скольжу вдоль яркой коралловой стены в океан своих снов, и мириады образов, таящихся в подсознании, окружают меня, подобно детям, запертым в доме на весь день.

В моих снах время течет в обоих направлениях. Разумеется, не по моей прихоти. Если страшные пришельцы преследуют меня и уже собираются схватить своими скрюченными костлявыми пальцами, я не могу заставить время течь вспять и спастись. Но события в снах не всегда разворачиваются в правильном, последовательном порядке. Иногда, по мере того как развивается – или сворачивается, точнее говоря, – моя жизнь во сне, я становлюсь моложе, и в день рождения после девяти лет мне исполняется, например, восемь. Хотя моложе восьми я еще не становилась. Возраст, когда умер мой отец, превратился в стену из обсидиана и остается неизменным фактом мироздания, подобно законам физики, обнаруженным Ньютоном, Эйнштейном или самим Господом Богом. Надпись на этой стене отнюдь не гласит: «За этой точкой живут чудовища», как было написано на древних картах. Нет, на ней написано: «За этой точкой лежит ничто».

Ничто. Интересно, а такая вещь вообще существует? Я слышала, как дети задают вопрос: «Разве не является „ничто“ чем-то?» Пустота космического пространства – это уже что-то, нечто, правильно? Там существует время. И сила тяжести. Это невидимые вещи, разумеется, но они достаточно реальны для того, чтобы убить вас. Я существовала и до того, как мне исполнилось восемь, хотя не помню этого. Я знаю, что жила и раньше этого времени, знаю об этом так, как знаю, что врачи удалили у меня миндалины, когда я находилась под наркозом. Что-то случилось, пусть я даже не присутствовала при этом сознательно.

В доказательство у меня остались шрамы.

Эти шрамы нельзя увидеть невооруженным глазом, тем не менее они есть. Если ребенок замолкает на целый год, тому должна быть причина. Что-то причинило мне боль, пусть это было только то, что я увидела. Но что именно я видела? Восемь лет потерянных воспоминаний. Неужели они исчезли навсегда? Нет, не все. Фрагменты иногда всплывают в моей памяти. Например, образы животных никуда не делись. Собака, которая жила у нас, когда я была совсем маленькой. Рыжая лиса, которая быстро бежала между деревьями Мальмезона и которую показала мне Пирли. Лошади на острове, галопирующие на песке и словно намеревающиеся переплыть реку, стремясь к свободе.

И еще я помню отца. Эти воспоминания я храню бережно, подобно слиткам золота, спасенным из разрушенного войной города. Мой отец… Люк Ферри. Пританцовывающий под звуки автомобильного радио и поливающий из шланга побитый и обшарпанный белый «фольксваген». Шагающий по подъездной дорожке Мальмезона с опущенной головой и засунутыми в карманы брюк руками, напряженно раздумывающий над чем-то. Орущий на мою мать, приказывающий ей убираться из амбара и одновременно втаскивающий меня внутрь. Я, глядящая с чердака, как он режет металл горелкой, изгибая раскаленные добела листы как заблагорассудится. С того места, где сидела я, пламя горелки казалось ярче солнца, а ее оглушительный рев стоял у меня в ушах. На чердаке пахло сеном, и от этого запаха невозможно было избавиться. Сколько раз я целыми днями сидела на чердаке, глядя, как из груды металлического хлама, лежащего на полу амбара, он создавал красоту?

Чаще, чем ему хотелось бы.

Папа не всегда знал, что я прячусь там. Иногда я тайком поднималась по лестнице, прислоненной к задней стене амбара, и потихоньку пробиралась на чердак. Происходящее напоминало мне черно-белые фильмы о маленьком арабском мальчишке на базаре, который подсматривал за людьми и с которым случались удивительные истории. По большей части папа слышал меня (слух у него был чуткий, куда там собаке!), но иногда и нет. Когда он знал, что я сижу на чердаке, то по-особому наклонял голову, словно хотел быть уверенным, что я непременно увижу то, что он создает с помощью резака. При этом я ощущала себя особенной. Он выбирал меня в качестве тайного подмастерья – единственную, кому было позволено видеть, как волшебник проделывает свои фокусы. Но иногда по вечерам голова его низко склонялась над работой и я видела только струйку пота, бегущую по шее и спине, от которой промокала его нижняя рубашка. В такие вечера он работал со страстью, понять которую я не могла. Он работал, как человек, ненавидящий прямые линии кусков металла, пытающийся уничтожить самую их суть, создавая из них нечто абстрактное – не функциональное, но значимое и красивое.

И вот я вернулась сюда.

На чердак.

Здесь пахнет сеном, здесь свили гнезда дикие осы, здесь днем зудят комары, ожидая, что я приду сюда вечером. Я не бью их, потому что иначе папа услышит меня. Я позволяю им присасываться к моей коже и раздуваться от выпитой крови, а потом медленно растираю их в черно-красное месиво.

Когда резак умирает, в амбаре воцаряется абсолютная тишина. И в этой тишине я впервые слышу дождь. Я и забыла, что он пошел. Вот почему папа не слышал, как я проскользнула внутрь и наверх. Капли барабанят по оцинкованной крыше подобно градинам, однако гипнотический рев горелки был достаточно громким, чтобы заглушить их.

Внизу расхаживает папа, но мне его не видно. Вытянув шею, я смотрю, как он садится на корточки. Он наполовину скрыт от меня одной из балок, которые поддерживают крышу, и, держа в руках какой-то инструмент, что-то делает с половицей. Спустя мгновение он оглядывается и выдирает доску из пола. Потом еще одну. И еще. Из-под пола он достает мешок. Он темно-зеленого цвета, как джипы, которые я вижу припаркованными у арсенала Национальной гвардии, когда прохожу мимо, направляясь на блошиный рынок.

Я никогда не видела этот мешок раньше.

Он достает что-то из мешка, но я не вижу, что именно. Журнал, может быть, или большую фотографию. Потом подходит к одному из рабочих столов. Папа стоит спиной ко мне. Он кладет этот предмет на стол и тянется рукой к паху, как будто ему нужно расстегнуть штаны, чтобы помочиться. Я чувствую, как у меня горит лицо. Но он не мочится, потому что там нет ни стульчака, ни хотя бы травы, один только стол на деревянном полу.

Его правое плечо движется, так бывает, когда он работает с металлом. И не собирается останавливаться. Дождь все так же барабанит по крыше у меня над головой, а по его спине течет пот. Потом он запрокидывает голову, словно глядя на потолок, но почему-то я знаю, что глаза его закрыты.

Мне страшно. Я хочу убежать, но у меня отнялись руки и ноги.

Он поворачивается боком, и я вижу, что он делает. Сердце комком подкатывается у меня к горлу. Я не дышу. Рот отца приоткрывается, и от его вида меня тошнит. Когда он стонет и встряхивает головой, с меня спадает оцепенение, и я бегу к лестнице. Бегу изо всех сил. Бегу, чтобы спасти свою жизнь. Я ударяюсь головой о перекладину, спотыкаюсь, пол уходит у меня из-под ног, и я лечу с лестницы, раскинув руки, но ловлю только капли дождя…

– Смотри, Кэт, – говорит дедушка, показывая на группу деревьев. – Смотри, вон там молодой олешек.

Когда я поворачиваю голову, то оказывается, что я больше не падаю с лестницы, а сижу в оранжевом грузовичке-пикапе, который с громыханием поднимается по склону невысокого холма к пруду. Я снова на острове. Страх по-прежнему мешает мне дышать, сердце бешено колотится в груди, но запахи здесь уже другие. Я не чувствую аромата сена, его сменила вонь моторного масла, плесени, жевательного табака и самокруток. Дождь еще не начался, но небо уже набухло тяжелыми свинцово-серыми облаками, став похожим на брюхо беременной коровы.

Мы переваливаем через вершину холма. Дедушка поворачивает голову и наблюдает, как его призовой бык-производитель взгромоздился на корову. Удовольствие освещает его лицо. Почему он так счастлив? Он думает о деньгах, которые получит за телят, которые будут зачаты? Или ему просто нравится смотреть, как бык трудится над коровой? Сколько раз я вижу один и тот же фильм?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: