"Стойте, вероотступники! Разве забыли вы заповеди Господа нашего, или, может быть, вы думаете, что вольны сами устанавливать и отменять закон, предписанный человеку Богом? Что ж, если вас больше не страшит геенна огненная, дерзайте! Вот я стою перед вами — берите меня: я отдаю себя в добровольную жертву вам. Но вы должны выполнить одно мое условие: вы убьете меня не сразу, но — по частям. И молитесь, чтобы Бог не узрел вашего беззакония!"

Так сказал я, ибо опасался, что если убьют они и съедят меня сразу, то некому будет присматривать за ними и сотворят они что-нибудь еще более ужасное. Паче всего боялся я, что самые молодые и нестойкие из братьев отрекутся по своей слабости от Господа и из муки временной будут ввергнуты в муку вечную. Поэтому велел я, чтобы они не убивали меня сразу, но отрезали каждый день по небольшому кусочку. И тогда туго стянули они мне разодранными одеждами левую руку возле самого плеча и, поскольку не было при нас ножа, чтобы отсечь ее, принялись по очереди вгрызаться в мою плоть зубами, аки звери, и отрывать по куску вместе с жилами и сухожилиями, пока не обглодали всю руку до самых костей. И даже предателю досталась равная со всеми доля, ибо что было его преступление перед их собственным? И (о, горе мне, грешному!) — я сам, я сам вкусил от этой дьяволовой пищи, подобно нечестивому царю Эрисихтону,[14] - чтобы поддержать свое бренное тело и не умереть от голода раньше срока. Только мой добрый брат грек отказался от моего мяса, предпочитая лучше умереть, чем причинить мне малейший вред. Я и раньше знал его как мужа величайшей мудрости и учености, а теперь убедился в его вящей стойкости и выдержке. Но ведь и наш Господь голодал сорок дней в пустыне, противостоя диаволу и его искушениям.

И так день за днем отрывали они от моего тела по куску и съедали, как хлеб, и лакали мою кровь вместо вина. И требования их становились все настойчивее и неотвязнее, и чем больше они поглощали человеческой плоти, тем больше им хотелось, и они мучили меня своими притязаниями так же неотступно, как похотливые старцы — праведную Сусанну.[15] И в тот же вечер обглодали они мою вторую руку, потом левую ногу и правую ногу, потом вырвали и бросили предателю, как собаке, мой уд вкупе с ятрами, а себе взяли мочевой пузырь и почки, через день выволокли из моей рассевшейся утробы сырые, дымящиеся кишки, затем желудок и печень и, наконец, вырвали из груди самое сердце, теплое и еще трепещущее. Расставшись с сердцем, я расстался с двумя заблуждениями, что будто бы сердце является седалищем души и что именно в сердце помещается чувство любви и доброты. Ибо даже когда осталась от меня одна голова, и тогда я продолжал питать к своим братьям и чадам ту же любовь, что и прежде, и, как и раньше, старался блюсти своих овец и увещевать их, ободряя и поддерживая, хотя язык мой двигался с трудом и, сглатывая, я чувствовал, что слюна, перемешанная с кровью, истекает из моей глотки на пол. И хуже всех вел себя наш предатель, который, когда все забывались тяжелым, продолжительным сном (вызванным не столько естественной в нем потребностью, сколько спертостью воздуха и смрадом испражнений), незаметно подкрадывался ко мне и, пользуясь моей беззащитностью и кротостью, жадно присасывался к моим раскупоренным жилам. Зато и выглядел он гораздо глаже и довольнее других, хотя притворными охами и жалобами ловко вводил их в заблуждение и даже выманивал у некоторых особенно сердобольных братьев часть их и без того скудной доли.

И все же (не могу не признаться в этом), к ужасу моему, стал я замечать, что и в моем образе мыслей медленно, но неуклонно происходят некие устрашающие изменения. Я по-прежнему был для своих овец пастырем добрым, однако все отчетливей видел, что делаю это больше по привычке, чем по живой потребности души. Все глубже в нее проникало холодное безразличие, оцепенение, смерть.

И настал миг, когда братья разбудили меня от тягостного сна или, скорее, обморока, в котором я пребывал долгое время, и само их выжидательное молчание сказало мне больше, чем могли бы сказать все слова. Они ждали от меня последней жертвы — последнего, что от меня осталось: моей головы. И тогда попросил я их деревенеющим языком исполнить мою посмертную волю: пусть они съедят все, что от меня осталось, кроме одного глаза, чтобы и дальше мог я наблюдать за своими овцами и если не словами, то хотя бы взглядом и самим своим присутствием удерживать их от непоправимого. Так они и сделали. Грек самолично, глубоко засунув свой указательный перст в правую мою глазницу, вынул из нее глазное яблоко и торжественно возложил его на небольшой алтарь, так что я мог наблюдать за тем, чтобы дележка моей головы была справедливой. Прежде всего они содрали с нее кожу и сжевали ее прямо с волосами. Затем, перевернув череп наподобие чаши, которую на пирах пускают по кругу, они выпили из нее мой мозг. И, наконец, начисто обглодали и обсосали хрящи носа и ушей, после чего последовало громкое и сытое рыгание, которого мне, к счастью, не дано было услышать, ведь ушей-то у меня уже не было.

Так осталось от меня одно око, которое было поистине недреманным. Но — ах, я беспечный и доверчивый человек! Как мог забыть я, что среди нас находится коварный предатель и жалкий обманщик! Жадно поглядывал он в сторону моего последнего глаза, поджидая удобного случая, чтобы накинуться на него, как коршун на куропатку, и унести его в своих когтях! И вот, когда братья меньше всего ожидали подвоха с его стороны (ибо он притворился больным и немощным), он, как волк на ягненка, набросился на мой глаз и, в мгновение ока схватив его кривыми пальцами, сунул в рот и с натугой проглотил, даже не разжевывав.

Сперва от неожиданности я ничего не почувствовал. С непостижимой безучастностью взирал я на то, как стремительно надвигается на меня огромный разинутый рот и как костяные ворота с грохотом захлопываются за мной и что-то мягкое и красное плотно окружает меня со всех сторон, с усилием проталкивая дальше вниз по длинной, узкой трубе со множеством заворотов и изгибов, напомнивших мне колена свинцового водопровода. Наконец я ощутил, что погрузился в темный и зловонный кожаный мешок, где нос к носу столкнулся со своим собственным удом, который тут же отвернулся от меня с самым независимым и — я печенками это почувствовал презрительным видом. Такое, невиданное доселе, пренебрежение возмутило меня до глубины души, и с тех пор я помышлял только о том, как добраться до этого негодника, мальчишки, и водворить его на место.

Как известно, подлецы умирают последними. Однако в равной степени это относится и к мудрецам, чей дух полон силы и благородства. Рассказывают (сам я не слышал), что спустя несколько дней, во время особенно разгульной пирушки, ознаменовавшей гибель очередной сотни христиан, император Нерон неожиданно вспомнил о той маленькой общине, которую он так удачно приказал замуровать в самом отдаленном конце подземелья, и пожелал посмотреть, что же стало с этими беднягами. Он отобрал дюжину своих ближайших друзей, схватил пылающий факел и, пошатываясь на ходу, ринулся вглубь катакомб. Пройдя многочисленные ходы и повороты, он был остановлен каменной стеной, из-за которой не доносилось ни звука. Десяток ударов предусмотрительно захваченными ломиками — и в стене образовался достаточно широкий проход для нескольких человек. Нерон ворвался в проделанную брешь и в смущении остановился перед зрелищем, которое кого угодно могло повергнуть в трепет. Девять скелетов сидело вдоль стен, и кости еще одного (моего) были свалены беспорядочной грудой в углу. Но не они привлекли внимание Нерона, привыкшего к виду смерти во всех ее проявлениях. Не они, но двое оставшихся в живых. Это были предатель и грек. Они надолго пережили остальных, но заплатили за это потерей рассудка.

Ибо разве можно сомневаться в безумии того, кто в подобных обстоятельствах сохранил всю ясность ума и здравость суждений? И разве не служат доказательством явного помешательства те прямые и четкие ответы, которые давал грек, представ на следующий день перед римским судом (на котором присутствовал сам император)? Даже самые отъявленные из мучителей не могли не признать, что держался он мужественно и стойко (как и подобает истинному христианину), что также очевидно свидетельствовало о его полнейшей невменяемости. Чтобы прекратить страдания несчастного, грек был отдан на растерзание голодным псам тотчас же по вынесении ему смертного приговора.

вернуться

14

Мифический царь Эрисихтон срубил священный дуб в роще Деметры, за что был наказан ненасытным голодом и в конце концов съел самого себя.

вернуться

15

Сусанна — праведная девица, героиня ветхозаветного апокрифа, которую похотливые старцы, домогавшиеся ее любви, облыжно обвинили в распутстве.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: