– Итак, ты теперь один, – сказал Остин, глядя на пышные волосы мальчика. – Ну что же, я этому только рад. Человек никогда не знает, каков он, пока не останется один.

Ответа на эти слова не последовало. В конце концов, однако, голос тщеславия возобладал:

– Большой помощи от него все равно не было.

– Теперь, когда человек уехал, надо вспоминать о нем только хорошее, Ричи.

– Он был мне предан, – пробурчал мальчик.

– Ну вот, видишь, а преданного друга не так-то легко сыскать. Скажи, а ты пытался сам как-нибудь все уладить, Ричи?

– Я все испробовал.

– И ничего не достиг?

Наступило молчание, а за ним – уклончивые слова:

– Том Бейквел – трус!

– Надо думать, – со свойственной ему мягкостью заметил Остин, – бедняга не хочет увязать еще глубже. По мне, так он вовсе не трус.

– Нет, трус, – вскричал Ричард. – Да будь у меня при себе напильник, неужели бы я остался сидеть в тюрьме? В первую же ночь бы удрал! Он мог получить еще и веревку, достаточно толстую, чтобы выдержать двоих мужчин такого же роста и веса, как он. Мы повисли на ней втроем – Рип, я и Нед Маркем – и провисели целый час, и она нас выдержала. Он трус и заслужил того, что его теперь ожидает. Трусов я не жалею.

– Я тоже, – сказал Остин.

В самом разгаре своих направленных против несчастного Тома инвектив Ричард вдруг поднял голову. Если бы он мог прочесть в ясном взгляде Остина, что тот в эту минуту думал, он бы спрятал лицо.

– Ни разу в жизни мне не случалось встретить труса, – продолжал Остин, – мне только раз или два рассказывали о них. Один, например, погубил невинного человека.

– Какая низость! – вскричал мальчик.

– Да, он поступил худо, – согласился Остин.

– Худо! – Ричард презрительно усмехнулся. – Да я бы его возненавидел! Это самый последний трус!

– Если не ошибаюсь, он в оправдание свое ссылался на чувства своих близких и пытался сделать все, что возможно, чтобы освободить этого человека. Мне довелось также читать в исповеди одного знаменитого философа[28], как тот в юные годы что-то украл и обвинил в содеянной им самим краже служанку, которую за это рассчитали и наказали и которая простила причинившего ей это горе.

– Какой же это был подлый трус! – воскликнул Ричард. – И он открыто в этом признался?

– Ты можешь прочесть это сам.

– Он что, написал обо всем, а потом это напечатали?

– Книга эта есть в библиотеке твоего отца. А ты бы решился сделать такое?

Ричард заколебался. Нет! он никогда бы не мог в этом признаться другим.

– Так кто же решится назвать этого человека трусом? – сказал Остин. – Он искупил свою трусость, как должен сделать каждый, кто поддался минутной слабости и кто в душе никакой не трус. Трус тот, кто думает так: «Бог меня не видит. Все обойдется». Тот, кто в душе не трус, а просто оступился, знает, что бог все видел, и ему не так уж трудно открыть свое сердце всем и каждому. На мой взгляд, куда хуже бывает сознавать, что ты обманщик, когда люди тебя хвалят.

Глаза Ричарда обегали серьезное и доброе лицо Остина. Вдруг они остро и напряженно остановились на одной точке, и мальчик опустил голову.

– Поэтому ты не прав, Ричи, когда называешь беднягу Тома трусом оттого, что он не хочет воспользоваться предложенным тобою способом бежать из тюрьмы, – закричал Остин. – Трус, тот особенно не сопротивляется и чаще всего своих сообщников выдает. А если замешанное в деле лицо принадлежит к знатному роду, а бедный парень по доброй воле решил не выдавать его, то, по мне, трусом его никак уж не назовешь.

Ричард безмолвствовал. Начисто отказаться от напильника и веревки означало для него принести страшную жертву, после того как он потратил на эти два спасительных предмета столько времени и сил, испытал из-за них столько волнений. Признав, что Том ведет себя мужественно, Ричард Феверел попадал в совершенно новое положение. Меж тем, продолжая считать его трусом, Ричард Феверел оказывался оскорбленною стороною, а выглядеть оскорбленным – это всегда приятно, а порою даже и необходимо, как для мальчика, так и для мужчины.

Сердце Остина не могло бы терзаться долго в этом противоборстве. Он только смутно представил себе, с какою силой бушуют в юном Ричарде противоречивые страсти. К счастью для мальчика, Остин по натуре своей был чужд духу проповедничества. Одного-единственного примера, единственной ходячей фразы, произнесенной в назидательном тоне, было бы достаточно, чтобы все погубить, вызвав в Ричарде давнее и глубоко затаенное чувство противоречия. В прирожденном проповеднике мы всегда инстинктивно ощущаем врага. Его влияние, может быть, и скажется в известной степени благотворно на несчастных, которые умирают медленной смертью; в людях сильных он встречает противодействие. Характер Ричарда был таков, что его надо было предоставить самому себе, и тогда, пожалуй, достаточно было одного намека. И когда он спросил:

– Скажи, Остин, что мне теперь делать? – видно было, Что он уже побежден. Голос его звучал покорно. Остин положил ему руку на плечо.

– Ты должен пойти к фермеру Блейзу.

– Ах вот оно что! – вскричал Ричард, осененный горькой догадкой, что ему предстоит принести покаяние.

– Когда ты увидишь его, ты сам поймешь, что ты должен ему сказать.

Мальчик закусил губу и нахмурился.

– Просить милости у этой грубой скотины, Остин? Нет, не могу!

– Ты просто расскажешь ему, как все было, и заверишь его, что не собираешься оставаться в стороне и спокойно смотреть, как несчастный парень страдает и никто не вызволит его из беды.

– Послушай, Остин, – взмолился мальчик, – мне же придется просить его выручить Тома Бейквела! Как же я буду его о чем-то просить, если я его ненавижу?

Остин сказал, чтобы он шел и не думал ни о каких последствиях, прежде чем не окажется там.

– В тебе нет ни малейшего самолюбия, Остин, – простонал Ричард.

– Очень может быть.

– Ты не знаешь, что это такое, просить милости у скотины, которую ненавидишь.

Ричард настаивал на этой мысли, и тем упорнее, чем неодолимее ощущал, что ему все равно предстоит безотлагательно это сделать.

– Как же мне быть? – продолжал он. – У меня же руки чешутся, чтобы ему влепить!

– А ты не находишь, что с него хватит и того, что он получил, мальчик мой? – спросил Остин.

– Он же меня бил! – губы Ричарда задрожали. – Он ведь не посмел дать волю рукам! Он кинулся на меня с хлыстом. Теперь он всем и каждому станет говорить, что отхлестал меня и что я же потом пришел просить у него прощения! Чтобы Феверел просил прощения! Ну уж, будь на то моя воля!..

– Он же зарабатывает свой хлеб, Ричи. Ты браконьерствовал на его угодьях. Он выдворил тебя оттуда, а ты взял да поджег его сено.

– Что же, я за это ему готов заплатить. И больше я делать ничего не стану.

– Только потому, что ты не хочешь просить у него милости? – Остин пристально посмотрел на мальчика: – Ты предпочитаешь, чтобы милость была оказана тебе – и чтобы оказал ее несчастный Том Бейквел?

Едва только Остин назвал вещи своими именами, Ричард поднял голову. Что-то стало постепенно для него проясняться.

– Милости от Тома Бейквела, деревенского парня? Что ты этим хочешь сказать, Остин?

– Чтобы уберечь себя от неприятного разговора, ты соглашаешься на то, чтобы деревенский парень ради тебя принес себя в жертву? Должен признаться, что во мне такой гордости нет.

– Гордости! – вскричал Ричард, задетый его ядовитой насмешкой, и принялся вглядываться в голубые вершины холмов.

Не зная, чем еще он может воздействовать на него, Остин постарался описать камеру, где сидел сейчас Том, и повторил ему то, что от него слышал. Представив себе все это так, как Остин вовсе и не хотел, наделенный куда более острым чувством юмора, Ричард не мог подавить охватившее его отвращение. Образ мужлана с тупо улыбающимся лицом, косматого, неуклюжего, косолапого, вставал перед ним и вызывал в нем очень странное чувство: он виделся ему гнусным и смешным, и наряду с этим вызывал к себе жалость и пробуждал раскаяние; чувства эти неразрывно между собой перевились. В камере сидел Том, увалень Том! Жевавшее бекон и хлебавшее пиво животное. И вместе с тем это был человек; несмотря ни на что, в нем билось доброе, мужественное, благородное сердце. В душе мальчика зазвучали какие-то новые струны; в воображении его вставала жалкая фигура незадачливого болвана Тома, окруженная мученическим ореолом, и видеть ее было для него отрадой. Все услышанное задело его за живое. Дотоле неведомые чувства хлынули на него потоком, словно из открывшегося где-то в небе окна: непривычная нежность, добродушие, безграничная восхищенность. Все эти чувства теснились теперь у него в груди, и сквозь чащу их – все тот же Том, каким он был: неотесанный, грубый, косматый и грязный Том, как некий указующий перст, пробуждающий в нем раскаяние и тягостный стыд; Том, к которому он, однако, испытывал сейчас такую привязанность и любовь, каких дотоле не испытывал ни к одному существу на свете. Он смеялся над ним и проливал о нем слезы. В душе его происходила спасительная борьба ангельского начала с земным. Ангел оказывался сильнее и одерживал верх: он гасил в этой душе неприязнь, смягчал насмешливость, преображал гордость – ту гордость, из-за которой все время выглядывали штаны нескладного Тома и которая призывала Ричарда ироническими нотками в голосе Адриена: «Погляди-ка на своего спасителя!»

вернуться

28

Имеется в виду «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо (конец второй книги).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: