- Села в грязь, гребет руками, как веслами, и поет... Он кивнул головою, улыбаясь бледненькой улыбкой, почесывая узенькую грудь.

- Пьяная потому что. Она и тверезая любит баловаться. Как маленькая всё равно...

Теперь я рассмотрел его глаза,- они действительно мохнаты, ресницы их удивительно длинны, да и на веках густо росли волосики, красиво изогнутые. Синеватые тени лежали под глазами, усиливая бледность бескровной кожи, высокий лоб, с морщинкой над переносьем, покрывала растрепанная шапка курчавых рыжеватых волос. Неописуемо выражение его глаз - внимательных и спокойных,- я с трудом выносил этот странный, нечеловечий взгляд.

- У тебя - что с ногами-то?

Он завозился, высвободил из тряпья сухую ногу, похожую на кочережку, приподнял ее рукою и положил на край ящика.

- Вот какие ноги. Обе такие, с роду. Не ходят, не живут, а - так себе...

- А что это в коробочках?

- Зверильница,- ответил он, взял ногу рукою, точно палку, сунул ее в тряпки на дно ящика и ясно, дружески улыбаясь, предложил:

- Хошь - покажу? Ну, так садись хорошенько. Ты эдакого еще и не видал никогда.

Ловко действуя тонкими, непомерно длинными руками, он приподнялся на полкорпуса и стал снимать коробки с полок, подавая мне одну за другой.

- Гляди,- не открывай, а то - убегут! Прислони к уху, послушай. Что?

- Шевелится кто-то...

- Ага! Это-паучишка там сидит, подлец! Его зовут - Барабанщик. Хитрый!..

Чудесные глаза ласково оживились, на синеньком личике играла улыбка. Быстро действуя ловкими руками, он снимал коробки с полок, прикладывал их к своему уху, потом - к моему и оживленно рассказывал:

- А тут - таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это - муха, Чиновница, сволочь, каких больше нет. Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала. Не муха, а - чиновница, которая на улицу окнами живет, муха только похожая. А это - черный таракан, большущий,- Хозяин; он - ничего, только пьяница и бесстыдник. Напьется и ползает по двору голый, мохнатый, как черная собака. Здесь - жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он - странник, из жуликов которые; будто на церковь собирает; мамка зовет его - Дешевый; он тоже любовник ей. У нее любовников - сколько хочешь, как мух, даром что безносая.

- Она тебя не бьет?

- Она-то? Вот еще! Она без меня жить не может. Она ведь добрая, только пьяница, ну,- на нашей улице - все пьяницы. Она - красивая, веселая тоже... Очень пьяница, курва! Я ей говорю: "Перестань, дурочка, водку эту глохтить, богатая будешь",- а она хохочет. Баба, ну и - глупая! А она - хорошая, вот проспится - увидишь.

Он обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему. Его красивая головка покачивалась на тонкой шее, точно странный какой-то цветок, а глаза всё более разгорались оживлением, притягивая меня с необоримою силой.

Слушая его детскую, но страшную болтовню, я на минуту забывал, где сижу, и вдруг снова видел тюремное окно, маленькое, забрызганное снаружи грязью, черное жерло печи, кучу пакли в углу, а у двери, на тряпье, желтое, как масло, тело женщины-матери.

- Хорошая зверильница? - спросил мальчик с гордостью.

- Очень.

- Бабочков нету вот у меня,- бабочков и мотыльков!

- Тебя как зовут?

- Ленька.

- Тезка мне.

- Ну? А ты - какой человек?

- Так себе. Никакой.

- Ну, уж врешь! Всякий человек - какой-нибудь, я ведь знаю. Ты добрый.

- Может быть.

- Уж я вижу! Ты - робкий, тоже.

- Почему - робкий?

- Уж я знаю!

Он улыбнулся хитрой улыбкой и даже подмигнул мне.

- А почему все-таки робкий?

- Вот - сидишь со мной, значит - боишься ночью-то идти!

- Да ведь уж - светает.

- Ну, и уйдешь.

- Я опять приду к тебе.

Он не поверил, прикрыл милые мохнатые глаза ресницами и, помолчав, спросил:

- Зачем?

- Посидеть с тобой. Ты очень интересный. Можно прийти?

- Валяй! К нам все ходят...

Вздохнув, он сказал:

- Обманешь.

- Ей-богу - приду!

- Тогда - приходи. Ты уж - ко мне, а не к мамке, ну ее к ляду! Ты давай дружиться со мной,- ладно?

- Ладно.

- Ну вот. Ничего, что ты большой; тебе-сколько годов?

- Двадцать первый.

- А мне - двенадцатый. У меня - нету товарищей, одна Катька водовозова, так ее водовозиха бьет за то, что она ко мне ходит... Ты - вор?

- Нет. Почему - вор?

- У тебя очень рожа страшная, худущая, с таким носом, как у воров. У нас два вора бывают, один - Сашка, дурак и злой, а другой - Ванечка, так этот добрый, как собака. А у тебя коробочки есть?

- Принесу.

- Принеси! Я мамке не скажу, что ты придешь...

- Почему?

- Так. Она всегда радуется, когда мужчины в другой раз приходят. Вот,любит мужчинов, шкуреха,- просто беда! Она - смешная девчонка, мамка у меня. Пятнадцати лет ухитрилась - родила меня и сама не знает - как! Ты когда придешь?

- Завтра вечером.

- Вечером она уж напьется. А ты чего делаешь, если не воруешь?

- Баварским квасом торгую.

- Ой ли? Принеси бутылку, а?

- Конечно - принесу! Ну, я пошел.

- Валяй. Придешь?

- Обязательно.

Он протянул мне обе длинные руки, я тоже обеими руками сжал и потряс эти тонкие холодные косточки и, уже не оглядываясь на него, вылез на двор, точно пьяный.

Светало; над сырой кучей полуразвалившихся построек трепетала, угасая, Венера. Из грязной ямы под стеною дома смотрели на меня квадратными глазами стекла подвального окна, мутные и грязные, как глаза пьяницы. В телеге у ворот спал, широко раскинув огромные босые ноги, краснорожий мужик, торчала в небо густая, жесткая борода - в ней светились белые зубы,- казалось, что мужик, закрыв глаза, ядовито, убийственно смеется. Подошла ко мне старая собака, с плешью на спине, видимо, ошпаренная кипятком, понюхала ногу мою и тихонько, голодно провыла, наполнив сердце мое ненужной жалостью к ней.

На улицах, в лужах, устоявшихся за ночь, отражалось утреннее небо голубое и розовое,- эти отражения придавали грязным лужам обидную, лишнюю, развращающую душу красоту.

На другой день я попросил ребятишек моей улицы наловить жуков, бабочек, купил в аптеке красивых коробочек и отправился к Леньке, захватив с собою две бутылки квасу, пряников, конфект и сдобных булок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: