Как быть? — этот вопрос снова встал перед нами.
В эти дни в лагерь привезли еще одну группу пленных. Их привели так же, как и нас, днем, длинной колонной остановили перед воротами и прочли им такую же, как и нам, мораль, приказав забыть о побеге. Вот уже новички в лагере, и мы, старожилы, сочувственно глядим друг на друга, ожидаем, когда их отпустят из-под стражи. Хочется подойти, разузнать, откуда они, что им известно о делах на фронте.
Такие минуты настали. Летчики бросились к тем, кто своей одеждой напоминал нам о нашей родной авиации. Среди них я увидел знакомое лицо.
Я протиснулся к старшему лейтенанту с погонами летчика.
— Ты узнаешь меня? — обратился я к нему.
— Нет, — старший лейтенант смотрел на меня, худого, с воспаленными глазами.
— Не признаешь?
— Где-то как будто...
— «Жирного» помнишь? — я назвал себя прозвищем, которое мне дали в летной школе. Это прозвище ныне никак уж не подходило ко мне, но только оно могло возвратить моего ровесника в школьные годы, перенести на мордовскую, родную нам обоим станцию Торбеево.
— Мишка!? Девятаев? — воскликнул Грачев.
По выражению его лица, по упавшему голосу я понял, что пленный Девятаев ничем не напоминал ему того, давнего Мишку из Торбеево.
Мы не виделись с Василием Грачевым восемь лет, — с тех пор, как окончили школу и разъехались в разные авиационные училища. Но в юношеские годы у нас была общая мечта стать летчиками. Родилось это увлечение, видимо, с того дня, когда в нашем Торбеево как-то на огородах приземлился самолет. Мы с Василием помогали тогда пилоту развернуть машину, придерживали ее за крыло. Потом много читали о нашей авиации, делились впечатлениями, мыслями. Мы переписывались, знали, как у каждого сложилась жизнь. Теперь, в немецком концлагере, мы называли наших ровесников-земляков — Мельникову, Фунтикову, Пиряеву и словно возвращались в свой край, в милые сердцу березовые рощи родного нашего леса.
Я повел Грачева в наш барак, потеснил соседей и усадил его рядом с собой. Он расспрашивал о лагерной жизни, о людях, я рассказывал ему. В свою очередь, я спросил, как он попал в плен, и услышал еще одну печальную повесть с раскаянием: «Эх, взял бы правее, зенитка не попала бы!»
Мы проговорили до полуночи. Грачев уснул. Я смотрел в темное, зарешеченное железом окно. Свет жизни доходил ко мне издалека, с волжской стороны, из родного дома.
Когда на фронте бывало очень тяжело, мы вспоминали свой дом, мать, отца, братьев и сестер, представляли их себе в воображении, приходили в родной дом во сне. Помню, как в Лебедине нас, раненых, погрузили в санитарный поезд и повезли в направлении Харькова. Длинный эшелон то ритмично стучал колесами, то подолгу стоял где-то между станций на перегоне среди степи. Потом был такой же продолжительный и мучительный переезд от Харькова до Ростова, а оттуда — в Сталинград. Осень и зима, бесконечно долгие часы, отмеченные лишь иногда радостями — утешительными известиями с фронтов и письмами друзей.
На перекрестках войны, в госпитальных палатах не раз я вспоминал свой авиаполк и далекий в это время, недосягаемый дом моей матери. Полк с его яркой жизнью, товарищами, без которого, как и без Володи Боброва, Саши Шугаева, без всех тех, с которыми летал вместе и сражался в воздушных боях с врагом, я тогда не представлял себе своего будущего.
В декабре 1941 года ударили такие жгучие морозы, что, казалось, на всей нашей планете остановилась жизнь. В это время Саша Шугаев прислал мне письмо, в котором сообщал, что полк отбывает в глубокий тыл на переформирование. Из его намеков я понял, что «глубокий тыл» — это Саратов. Совсем недалеко от места нашего госпиталя. Как же мне с моей тяжелой, забинтованной ногой добраться до Саратова?
В те дни в госпитале работала комиссия, отбиравшая раненых для эвакуации за Волгу, на Урал. Начались рентгены, анализы. Сопровождающие бумаги на меня были тоже подготовлены. Везут в Челябинск. «На север, на север», — застучали колеса поезда.
В Саратове санитарный поезд загнали на запасной путь и сказали, что, возможно, будем стоять сутки. Времени вполне достаточно, чтобы встретиться с товарищами и возвратиться обратно. «Ну, хорошо, как-нибудь выберусь на перрон, а дальше что? — подумал я. — Вдруг поскользнется костыль, упаду — и начинай лечиться сначала. А почему это обязательно «упаду»? Надо крепче держаться, и только.» И я решаюсь попробовать найти свой полк. Натягиваю на себя старенькую зеленую куртку, выданную в госпитале, надеваю ботинки с обмотками (о сапогах тогда никто среди раненых не мечтал), поплотнее надеваю шапку-ушанку. В пилотский планшет вместилось все имущество — пистолет, документы, ордена, деньги — и осторожно спускаюсь из вагона на утоптанный снег. Почувствовав под ногами твердую почву, я убеждаюсь, что положение мое не так уж плохо — могу передвигаться.
На улицах Саратова к раненым на костылях относились сочувственно, а к новеньким, не привыкшим еще держаться на «трех ногах», люди проявляли особенно заботливое внимание. Меня вне очереди пропускали в магазины, уступали надежную тропинку, переводили через скользкие места. Так я проковылял половину расстояния до аэродрома, базировавшегося за городом, и на полпути почувствовал, что дальше идти нет сил. Нога разболелась, рука млеет, промерз до костей. Автомашин попутных не попадается. Поворачивать назад? Но желание встретиться с товарищами побеждает.
Кое-как добрался до аэродрома и узнал, что мой полк еще несколько дней тому назад перебазировался ближе к фронту.
— Неужели из полка здесь не задержался ни один человек? — спросил я аэродромного служащего.
— На аэродроме остался один летчик, — ответил он мне.
— Кто? — обрадовавшись, спросил я.
— Капитан Герасимов.
— Герасимов?! — переспросил я. Такая неожиданная встреча меня очень заинтересовала. Еще в Белоруссии я потерял его. Когда и куда убыл Герасимов, я не знал. В эскадрилье мы как-то странно расстались. Так бывает, когда человек не приживается в коллективе, будто случайно проходит через него, не оставляя о себе никакой памяти. У меня с Герасимовым тогда произошел конфликт, о котором я уже забыл.
Помнит ли о тех днях мой бывший командир? Как он теперь расценивает поступок подчиненного летчика, не выполнившего однажды его приказ?
Герасимов узнал меня, обрадовался. Он внимательно выслушал, почему я оказался на аэродроме.
Я стал расспрашивать его о товарищах, но он почти ничего не знал о них, многих забыл, и начал рассказывать о себе: он доволен службой инструктора аэроклуба. Истребитель из него не получился и теперь учит молодых людей летному делу.
Я отказался от приглашения остаться у него дома: надо было спешить на вокзал.
Герасимов вызвался помочь мне добраться до поезда и бросился разыскивать автомашину. Но найти ее не удалось.
Вдвоем мы пришли пешком на вокзал, но поезда там уже не было.
— Ваш санитарный уже далеко, — сердито ответил на наш вопрос дежурный по станции.
Я поблагодарил капитана Герасимова за помощь и остался на вокзале, решив подыскать спутника для дальнейшего путешествия.
— Если придется заночевать, то обязательно заходи ко мне, — любезно пригласил меня Герасимов.
Я вскоре убедился, что за Волгу, куда теперь стремились сотни, тысячи эвакуированных и просто обездоленных войной людей, мне самому не пробраться. От продолжительной ходьбы рана моя растревожилась, нога разболелась еще больше.
В санчасти вокзала, куда я обратился за помощью, было много раненых, обмороженных, простуженных. Да и, кроме того, отставших от эшелонов здесь встречали не с распростертыми объятиями. Оставалось одно: найти теплый уголок около печки, согреться и ожидать счастливой случайности. Но в залах вокзала не оказалось места, где можно было бы присесть. За попытку встретиться с товарищами плата была слишком жестокой. Я помнил о приглашении Герасимова, но просто не смог бы повторить трудный путь к аэродрому. Надо было найти возможность устроиться с, ночевкой в городе. Я стал перебирать в памяти, нет ли у меня в Саратове знакомых. И тут вспомнил эпизод с фронтовыми подарками. Ну, конечно, эти девушки были из Саратова! Я даже сохранил фотографию двух сестер, работавших на табачной фабрике! Я ведь в письме поблагодарил девушек за теплые вещи и папиросы. «Вот где мое спасение!» — подумал я.