Новые удары в лицо опрокинули Цоуна. Потом его куда-то повели. Нам разрешают забрать свою постель, одежду и возвратиться в барак.

А утром всех строят в колонну, чтобы вести на работу в карьер. Китаев, Кравцов, Пацула уговаривают и больных становиться в строй, выйти за ворота и там, в карьере, поднять бунт. От карьера до аэродрома рукой подать. Молчаливое согласие светится во взглядах людей, но мало кто верит в этот, так быстро возникший план. Я охотно соглашаюсь с таким решением.

Колонна приближается к воротам. Здесь ее встречают охранники, которых сегодня в несколько раз больше, чем всегда. Нас пересчитывают, проверяют номера. Эсэсовец подошел ко мне и дернул за руку — выходи из строя. «Вот и началось, — подумал я, ловя на себе взгляды товарищей. — А чем они могут облегчить мою судьбу?»

Переводчик повторяет крикливые слова эсэсовца:

— Не разрешено выходить за ворота. Вон из колонны! Мне не дали даже посмотреть, кто вышел за ворота.

Подбежали два солдата, набросились с кулаками, стали бить сапогами по ногам и в живот. Надели наручники и, подталкивая, повели в резиденцию коменданта. Овчарка беснуется около ног, хватает за штанины. Я стараюсь не упасть: лежащим овчарки выносят свой собачий приговор сами и тут же приводят его в исполнение.

Допрос начал комендант издалека. Я стою перед его столом, позади меня два солдата. После каждого моего ответа солдаты бьют по плечам, по спине ременным бичом. На вопросы отвечаю одно и то же: ничего о подкопе не знаю, а если он и существует, то это, наверное, старый, сделанный теми, кто жил в лагере до нас. Комендант приходит в бешенство, его лицо наливается кровью, он подходит ко мне вплотную:

— Когда начали копать?! — брызгая слюной, кричит он.

— Мы не копали. Никто из наших не копал, — ответил я. Комендант сильно бьет меня по лицу и кричит:

— Карцер!!!

Солдаты волокут меня в коридор и заталкивают в небольшую комнатушку.

Да, это настоящий карцер. Цементный пол, в толстой стене высокое решетчатое окошко. Посредине — раскаленная добела железная печь. Ни постели, ни скамейки здесь нет.

* * *

Вначале я обрадовался горячей «буржуйке», вытянул над ней руки. Но через минуту-две мне стало жарко, я отступил и тут же ощутил позади себя стену. Перешел на другую сторону и здесь стена была рядом. Я понял, что от этого пекла мне некуда деться, и решил терпеливо ждать, когда сгорит уголь, но когда уголь сгорел, часовой, подсматривавший в дверное отверстие, снова подсыпал в печь антрацита.

«Зачем он это делает?» — наивно подумал я. На улице стояла теплая сентябрьская погода, а в карцере было достаточно тепло.

Я заливался потом, мучила жажда. Когда прислонялся к стене спиной — жгло грудь, лицо, прижимался к ней щекой — быстро нагревалась спина. Особенно невыносимо, когда начала одолевать дремота, размеренность, которую я никогда не ощущал. Оказалось, что стены комнаты обиты жестью и она быстро нагревалась. Присяду, чтобы вздремнуть, и сразу пробуждаюсь: жара печет ноги, голову, руки. Во рту пересохло, не могу шевельнуть языком, нет слюны. Все тело — словно налито огнем, спасения нет. Задыхаюсь.

Облегчение приносит только пол. Я нагибаюсь и губами касаюсь влажного цемента, будто пью воду. Лишь бы этот холод и влажность не иссякли и пол не нагрелся. Всю ночь длилась эта придуманная фашистами пытка.

Утром снова повели к коменданту. Кабинет его сегодня мне показался раем: здесь было свежо, чисто, на окнах цветы, на стенах картины, а на столе графин с водой. Увидев воду, я уже не мог, не имел сил оторвать от нее глаза. Распухший сухой язык не помещался во рту. Я не мог говорить. Потрескавшиеся губы кровоточили, скованные кандалами руки словно были не мои. Хотелось пить, хотя бы один глоток влаги сейчас попал в мой рот. Я видел воду. Она стояла в графине рядом.

Комендант прекрасно понимал, о чем я думал в эти минуты, стоя перед ним. Он неторопливо взял графин и начал долго, медленно наливать воду в стакан. Потом посмотрел на меня и тихо, вполне вежливо попросил подойти поближе. Я подступил к столу, невольно глядя на стакан. Комендант предложил сесть. Я это сделал, не отрывая глаз от стакана с водой.

— Хочешь пить? — ласково спросил комендант, и переводчик таким же тоном передал его вопрос.

Я посмотрел на них. Они оба улыбались мне или, может, насмехались надо мной. Я молчал, потому что знал, что у них все продумано, что им наплевать на мою мучительную жажду. Это их метод допроса, изощренный прием палачей.

— Расскажи все о себе, напьешься вволю, — объяснил переводчик.

Я смотрел на них и молчал. Мне показалось, что я только что выпил полный графин воды и она меня больше не интересовала.

— Ну, так: в каком полку воевал? На каких самолетах летал? Когда подарил Покрышкину медвежонка? — переводчик задавал вопросы мне, точно переводя слова коменданта.

«Знают, знают, мерзавцы, даже и об этом!» — подумал я. Я слышал о медвежонке от однополчан. Зимой 1944 года кто-то из летчиков привез его с севера, он веселил весь полк, а в марте действительно маленького мишку подарили А. И. Покрышкину в день рождения. Воспоминание промелькнуло. Я опять стал смотреть на воду в стакане. Она манила к себе, а я упорно молчал. Комендант понял, наконец, что он и в таком глумлении надо мной терпит поражение. Его нервы сдали. Лицо налилось кровью, костлявые руки забегали, застучали длинными пальцами по столу. Они чего-то искали. Глазами он впился в меня. Маска «добропорядочности» слетела с лица. На меня смотрел зверь в облике человека.

— Ублюдок Сталина! — заорал он. — Растопчу тебя как плевок!

Переводчик подал ему толстый хлыст. Он ударил меня по голове, затем стал бить по лицу.

— Кто руководил подкопом?!

Я, закрыв глаза, молчал. Удары сыпались и справа и слева.

В кабинет вскочили два солдата, схватили меня, выволокли из комнаты и положили на скамью. Один из них сел мне на голову, другой на ноги. Меня били какими-то прутьями.

Это была расправа, месть за то, что я презираю их, жестокость от бессилия пробиться в мою душу, которую они пытались растоптать.

Не помню, когда и как впихнули меня в карцер. Холодный цементный пол подействовал отрезвляюще. Печь не горела. Сквозь небольшое окошко в двери смотрели на меня чьи-то большие черные глаза. Послышалось или в самом деле кто-то тихо спросил:

— Пить хотель?

Эти слова отозвались во мне, в моем теле чудовищной болью. Наверно, я застонал и снова потерял сознание.

Вода лилась мне в рот, текла за шею. Вода! Неужели все это в бреду? Нет, настоящая, холодная, животворная вода. Раскрыв глаза, я увидел перед собой лицо немецкого солдата, узнал огромные черные глаза. Щекой ощутил его руку и, кажется, заплакал. Солдат с трудом выговаривал по-русски:

— Будит карош, будит здоров. Клеб у труба. Труба печка, печка. Понималь?

Я кивнул головой.

Вода и хлеб подкрепили меня. Теперь я глядел на окошко в дверях, как глядят на теплое солнышко после сурового холода. Однако мой спаситель быстро сменился. А вскоре меня снова повели к коменданту.

В кабинете все стояло на своих местах, как и сутки назад, но я уже не хотел пить, спокойно смотрел на графин с водой и еще с большей ненавистью — на фальшивую улыбку коменданта.

* * *

Комендант решил устроить «очную ставку»: мне сказали, что Китаев уже выдал всех руководителей заговора и подкопа и что он сейчас об этом скажет сам. Солдаты поставили меня лицом к стене и я услышал, как в кабинет кого-то ввели. Тому, на кого я не имел право смотреть, предложили вопросы, которые задавали и мне. Комендант при этом добавил:

— Вот этот разумный человек сознался, все рассказал, и мы его отблагодарим за это.

До сих пор не пойму, какую цель преследовал комендант этой очной ставкой. Я не верил, что Китаев пообещал ему сказать правду в моем присутствии. После похвал в адрес «разумного человека» я услышал голос Китаева. Он кричал во всю силу, словно хотел, чтоб его услышал весь лагерь:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: