Очнулся в госпитале, после того как мне сделали переливание крови. Мне сообщили, что самолет мой слегка врезался в стоявшую на аэродроме другую машину. Начинаю припоминать недавние события. В сорок первом летчик Владимир Бобров своей кровью спас мне жизнь. В сорок четвертом, защищая своего командира и друга Боброва, я потерпел неудачу и был сбит.

Снова взвешиваю подробности последнего своего воздушного боя: протяни я еще каких-нибудь десять километров, и приземлился бы среди своих. Десяток километров... Передо мной всплывает образ Плотникова. «Захар, дорогой друг, погиб ты именно на таком „недосягаемом‟ десятом или пятнадцатом километре! Твой объятый пламенем самолет врезался в море... А я вот очутился в плену...»

Слышу, к сараю, в котором сейчас нахожусь, приближается автомашина. Опираясь на доску, вскочил на ноги, выжидаю. Тяжелый грузовик развернулся и остановился перед широкими дверями. Послышались голоса солдат и тревожный лай собак.

Товарищи

Отворились двери. В глаза ударил ослепительный свет нескольких фонарей. На пороге стояли эсэсовцы с автоматами, сдерживая на ремнях огромных овчарок. Раздалась какая-то команда, и лучи фонарей воткнулись в кузов грузовика. Теперь я увидел людей. Их было несколько человек. Наши! В гимнастерках, в погонах, у некоторых на груди ордена.

Пленным, очевидно, приказали слезать с грузовика. Овчарки, подняв бешеный лай, рвутся к машине.

Раненые, обожженные, едва передвигаясь, входят в сарай. Замечаю, что все они авиаторы.

На ломаном русском языке отдается приказание сидеть молча. Двери сарая закрываются на замок. Мы остаемся в непроницаемом мраке.

Начинаем знакомиться, говорим шепотом. Называем только имена. На другие вопросы — откуда, из какого полка, где и когда взят в плен — каждый отвечает неохотно, и я понимаю — правду не говорят. Устраиваемся спать, подсвечивая спичками или зажигалками. На правах хозяина «гостиницы» я распределяю места — показываю углы сарая. Всматриваюсь в лица: может, встречу кого-нибудь из нашей дивизии? Не нахожу знакомых. Кое-кто из новичков, вероятно, только что очутился в плену, их постигла неудача вчера или сегодня. А некоторые, наверное, путешествуют по таким сараям давненько — худые, заросшие бородами, никак не реагирующие на смену обстановки.

Я присел, прислонился к стене и тут же ощутил тепло: мое плечо согревает чье-то человеческое тело.

Посреди сарая остался лишь один сержант — молоденький, низенького роста, который особенно бросился мне в глаза в момент выгрузки из автомашины. Он и во тьме поражает меня своим видом: лицо в угольно-черных струпьях, хрящик носа обгорел, и рот распух и кажется полуоткрытым. В щелях обугленных век светятся болезненным блеском глаза. Обгоревшие руки он держит перед собой согнутыми в локтях. Сержант все ходит и ходит по сараю. Так, видимо, он пытается успокоить жгучую боль от ожогов на лице.

Моим соседом оказался летчик-штурмовик, почти земляк, родом из Рузаевки — Сергей Вандышев. Он был ранен в шею, сидел неподвижно, будто скованный, но разговаривал охотно. Кое-что он сообщил мне о себе, а я ему коротко рассказал о своих бедах, в частности, о том, что не могу становиться на левую ногу. Вандышев пообещал помогать при передвижении. Это меня обрадовало.

— Мише тяжело, — сказал Вандышев, показывая на сержанта, проходившего мимо нас.

— Не сумел выброситься вовремя? — спросил я, поняв, что мой сосед знает сержанта.

— Командир не покидал самолет, а стрелок-радист, известно, защищал командира, отбивался от «мессеров». Вот и обгорел. Целую неделю вот так ходит и ходит. Мы ему пищу в рот вливаем, — объяснил он мне.

— И разговаривать не может?

— А о чем ему говорить? — ответил Вандышев. Мы немного помолчали, а потом он продолжал: — В одном селе, нас закрыли в каком-то амбаре. Миша сквозь щели бревенчатых стен заговорил с пробравшимися к амбару местными ребятами и сказал им, что мы летчики. Дети наперебой стали рассказывать о том, что группа наших пленных летчиков недавно захватила немецкий самолет и пыталась улететь из плена.

— Неужели? — скорее стон, а не крик вырвался из моей груди. — Как же, как это было? — спросил я.

— Вроде бы их транспортировали в тыл на «юнкерсе» или на другой какой-то машине. Ну, наши покончили с экипажем и повернули на восток. Вероятно, радист немецкого самолета успел по радио сообщить о захвате машины в воздухе. «Мессершмитты» настигли беглецов и сбили «юнкерс».

Этой ночью я впервые услышал о том, что впоследствии стало мечтой моей жизни в плену. Свое намерение убежать из неволи на самолете я глубоко затаил в душе. На протяжении полугодичного пребывания в фашистском концлагере я упорно искал пути и способы к осуществлению этого плана. А в эту ночь мысль поглотила все мои размышления. Я не мог ни на минуту заснуть. Товарищи вповалку лежали у стен сарая. Вандышев спал. Лишь Миша продолжал ходить из угла в угол. Я прислушивался к его то ясно слышным, то совсем почти беззвучным шагам. Почему они, эти летчики, бежавшие на немецком самолете, не сумели улететь? Разве нельзя было избрать такой маршрут, чтобы запутать врага? Разве не было облаков, чтобы спрятаться? Мысленно я летел с ними, переживал все это. Мне казалось, что, держа в своих руках штурвал, я не отдал бы жизнь свою и товарищей на произвол вражеским истребителям. Я размышлял и убеждал себя в том, что убежать из плена на родную землю можно только на самолете. Час или два — и ты дома! От одной этой мысли у меня кружилась голова, я чувствовал, как в висках отдавались удары сердца. Возможно ли?.. На эти вопросы никто не мог дать ответа. Никто!

* * *

Утром к нам в сарай привезли еще несколько военнопленных летчиков. Та же машина, те же охранники с овчарками, те же строгость и равнодушие. Торопливо они суетились и, загнав в сарай измученных людей, быстро уехали.

Перед обедом отворилась дверь, в сарай нам бросили несколько буханок хлеба и холодной вареной картошки. Хлеб, должно быть, пекли наши люди, потому что благоухал он по-нашенскому.

Среди новичков мое внимание привлек высокий, красивый капитан с несколькими орденами на гимнастерке. Мучительно он переносил положение пленного. Упершись руками о стену, припав к ней головой, он в таком положении подолгу стоял. Может быть, плакал или думал о чем.

Я попытался поближе познакомиться с капитаном и обратился к нему с каким-то вопросом. Он не стал говорить со мной и отошел в сторону. Я увидел, что он тоже обожженный, значит, как и сержант Миша, горел в самолете. Я продолжал обращаться к нему с вопросами и, наконец, он стал слушать меня. Назвал он себя Сергеем Кравцовым. Затем начал рассказывать, что летал на бомбардировщике Пе-2. Когда машина загорелась, выбросился с парашютом. Спускаясь, Кравцов полагал, что приземляется у своих. Он страдал именно оттого, что жестоко обманулся, просчитался.

Я рассказал, что сам испытал подобные минуты. Кравцов успокоился и начал откровеннее вести со мной беседу. Он привлекал меня своей страстностью, своим болезненным ощущением неволи и непримиримостью к своему положению. Он тоже, как и я, думал о том, как бы убежать, вырваться из плена. Я поддержал его желание и словно воодушевил его еще больше. Как-то, услышав спокойную, непринужденную беседу двоих летчиков об абстрактных вещах, Кравцов гневно сказал:

— Прекратите! Кому сейчас нужно ваше пустозвонство? Зачем оно? Побег — вот о чем надо думать и говорить.

— Думать — безусловно, а говорить вслух об этом опасно и глупо, — кто-то заметил в ответ на резкое заявление капитана.

Но капитан не внял этому совету и продолжал вслух намечать план побега.

— Надо восстать, разгромить этот сарай, перебить охрану и скрыться в лесу, — громко обращался он к нам. Все молча слушали его. Спустя несколько минут он умолк, забился в угол и, положив голову на руки, затих. Видимо, он понял, что его план — нереальное желание, фантазия, ему стало стыдно перед нами. Такие душевные порывы у Кравцова повторялись снова и снова.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: