Тогда-то Гольдштейн и назвал первое всплывшее в потрясенной памяти имя Захара Григорьевича Гринберга, шестидесятилетнего кандидата исторических наук, старшего научного сотрудника Института мировой литературы АН СССР им. Горького. Сказал, что Гринберг интересовался тем, как живут дочь Сталина Светлана и «ее муж Мороз», интересовался, хотя даже не знал точной фамилии еврейского зятя Сталина — Мороз или Морозов? «Не успел я это промолвить, как меня, не держащегося на ногах, потащили в одну из соседних комнат, в которой я увидел за столом неизвестного мне генерал-полковника. Увидев меня в таком истерзанном состоянии, генерал-полковник спросил, не заболел ли я».
Опасаясь пожаловаться, Гольдштейн только проговорил: «Да…» «Меня, избитого, с окровавленной рукой, увели в камеру, где я пролежал в полубредовом состоянии всю ночь и весь следующий день»[20].
Сорвавшееся в бреду имя, ложь или обмолвка стоили Гринбергу жизни: арестованный также без санкции прокурора лихорадочно заторопившимся Абакумовым, он попал в лефортовско-лубянскую мясорубку, долго держался, был бит нещадно, по любимому выражению Абакумова, «смертным боем». Искалеченный, он 22 декабря 1949 года умер в тюрьме. По медицинскому свидетельству, умер от инфаркта миокарда: что ж, верно, от боли в пятках или ягодицах не умирают, должно разорваться сердце…
Гольдштейна вновь привели к Абакумову, генерал-полковник «…настаивал, чтобы я не отказывался от того, что показал против Евгении Александровны Аллилуевой… Тогда-то министр, посетовав, что Гринберг отрицает правильность моего сообщения об интересе Михоэлса к кремлевской квартире Сталина, спросил: „Значит, Михоэлс подлец?“ Все это время и в течение ряда долгих недель меня допрашивали 2 раза в день. Один раз днем, от 2 до 5 часов, и второй раз ночью, приблизительно с 12 часов до четырех с половиной и пяти с половиной утра. Ночью я не спал, а с 6 утра до 10 вечера не давали ни на минуту вздремнуть надзиратели… Часто ночные допросы — без допросов: следователь читает газету, куда-то уходит, рассказывает об охоте на волков в Брянской области, о том, как он летал бомбить Берлин, и т. д… Лишь после подписания протокола [признательного. — А.Б.] я позволил себе спросить у майора Сорокина: в чем же конкретно меня обвиняют?.. Сорокин сказал, что, подписав протокол № 1, в котором говорится о передаче сведений об Иосифе Виссарионовиче Сталине, я уже тем самым признал себя виновным в шпионаже»[21].
Что же так воодушевило Абакумова? Что заставило его торопиться, действовать опрометчиво, заявить в присутствии своих помощников, что «показания Гольдштейна [об интересе Михоэлса к личной жизни Сталина по заданию иностранной разведки. — А.Б.] он держать не может и обязан о них доложить в Инстанцию»? По свидетельству полковника Лихачева, едва подтверждение версии о нацеленности «еврейских буржуазных националистов» на жизнь и семью Сталина было «выбито» (!) и у Гринберга, оно тоже было немедленно отправлено в Инстанцию.
Абакумов сделал один из ошибочных ходов, роковых для его судьбы, погубивших его в июле 1951 года. Сведениям о «террористических замыслах» против Сталина в Инстанции придавалось исключительное значение. Не случайно Комаров, тоже оказавшийся в тюрьме в 1951 году, в письме к И.В. Сталину прежде всего верноподданнически напоминал: «В 1948 году я первый при допросах арестованных выявил, что еврейские националисты проявляют интерес к нашим руководителям партии и правительства, и в результате этого в дальнейшем вышли на Еврейский антифашистский комитет»[22]. Комаров похвалился тем, что допрашивал Аллилуеву — сестру покойной жены Сталина — и установил, что «вокруг нее концентрируется группа лиц еврейской национальности». Он позвонил из Лефортова, где шли допросы, Абакумову, и немедленно «по подозрению» были арестованы Шатуновская и Гольдштейн, из них стали выбивать признания о передаче американской разведке сведений о руководителях советского правительства. Комаров уверен, что именно ему принадлежит заслуга раскрытия заговора ЕАК, не подозревая, как долго подготавливалось, пестовалось и разрабатывалось это дело упорным, прямолинейным, но не лишенным злодейской фантазии Абакумовым[23].
Аллилуевы раздражали Сталина самим своим существованием. Даже смолкшие, покорные, они все равно оставались бы немым укором ему, постоянным напоминанием о женщине, которую он когда-то любил, чьими портретами украсил свой дом, с годами теряя нежность к ней и взращивая в себе обиду: как она могла, как посмела нанести ему удар в спину! Ненавистен был Сталину — потому и поплатился — Павлуша, подаривший Надежде Сергеевне дамский, почти игрушечный пистолетик, ненавистны были и благополучные, продолжавшие жить как ни в чем не бывало жены соратников — Полина Жемчужина-Молотова, Мария Марковна — жена Кагановича, Дора Хажан — жена А.А. Андреева, жены Ворошилова, Буденного, Калинина. Не сделавшись ни схимником, ни женоненавистником — отнюдь, — по злобности натуры он рад был разрушить и домашнее счастье сподвижников, презренные семейные, «мещанские» радости бытия. Он отнимал их от дома, превращая ночь в день, затягивая частые застолья до глубокой ночи, а то и до утра, но наиболее радикальным решением становился арест жен — впадающий в паранойю Сталин действовал безжалостно.
Анна Сергеевна Аллилуева не притихла, вела жизнь открытую, говорливую, по слухам, доходившим до Сталина, приступила к писанию мемуаров. Она пыталась и со Сталиным держаться с достоинством, за что и поплатилась сама, а с ней и Аллилуева Евгения Александровна и ее муж, Николай Владимирович Молочник.
Среди знакомых Аллилуевых был и доктор экономических наук Гольдштейн. 11 декабря 1947 года, на следующий день после ареста Евгении Аллилуевой и Молочника, дочь Аллилуевой от первого брака, Кира Павловна, пришла к Гольдштейнам, рассказала им об аресте родителей и попросила их посетить на следующий день концерт в консерватории, где должна быть Светлана Сталина, чтобы рассказать ей о случившемся.
Гольдштейны в концерт не пошли, побоялись, но осторожность не спасла Исаака Иосифовича. Наружное наблюдение донесло, к кому поспешила дочь арестованных, и в ночь на 18 декабря его взяли. Началось выколачивание нужных показаний: речь шла о родне Сталина, о его доме, о дочери Светлане, незадолго до того познакомившей Гольдштейна со своим мужем. Поэтому Абакумов лично занялся арестованным в поисках нити, которая вывела бы на материал «террора», тайной подготовки к нему.
«Нить» не давалась, рвалась, не было и сколько-нибудь достоверного пунктира, который как-то связал бы дом Аллилуевых, Кремль, Сталина и еврейских «буржуазных националистов». Только в отчаянии, в крайней степени забитости, в погибельном бреду пришло Гольдштейну на память имя историка Гринберга — надо же было придумать кого-то, кто был хотя бы знаком с Михоэлсом или с кем-либо из руководства ЕАК. Совместными усилиями следователей — «забойщиков» и «литераторов» вроде Бровермана — в несколько дней сложили версию о подготовке к террору, версию, еще недостаточную для суда, но в Инстанцию протоколы и сопроводительная бумага были посланы тотчас же, как важнейшая, долгожданная информация.
Подполковник Комаров не ведал или притворялся, будто не знает о том, что в недрах госбезопасности уже давно вызревало дело ЕАК, — у министра на этот случай были агенты и советчики куда более проницательные, а главное, осведомленные, чем одержимый антисемитскими страстями Комаров.
Фигура Комарова абсолютно типична для самой атмосферы и методов следствия по делу, практически не существующему, сочиненному от начала до конца. Эта фигура повторяется, чуть-чуть варьируясь, буквально в десятках других службистов, причастных к задуманной провокации. Здесь стоит привести отрывки из письма-исповеди Комарова Сталину, его вопля, последней надежды спасти свою жизнь. Дописывалось это большое письмо 18 февраля 1953 года, Комаров рассчитывал на понимание и сочувствие Сталина — только бы оно попало ему в руки! — мудрый вождь народов, наградивший орденами и медалями счастливчиков, убийц Михоэлса, должен понять его, откликнуться на его отчаяние и боевую готовность. Кто же мог знать, что 18 февраля 1953 года, за две недели до смерти, Сталину уже не до писем.
20
Там же.
21
Дополнительные документы, т. 10, лл. 21, 26.
22
Материалы проверки по делу Лозовского С.А. и др., т. 1, л. 23.
23
«Читая составленные мною протоколы, — сообщал о себе окончивший семилетку Комаров, — Абакумов часто повторял мне: „Ты — дуб!“ Я, по его мнению, писать совсем не умел. Должен по-честному признаться, что его упреки были справедливы, так как написание показаний арестованных у нас было слабым местом из-за общей малограмотности» (К. Столяров. Голгофа. Документальная повесть. М., 1991, с. 15).