Хьелль Аскильдсен
Свидание
* * *
Деревья, песок, проступивший там, где тропинка исхожена, хоть здесь мало кто ходит, ручеек и над ним мостик, а всего того моста – три потемневшие доски.
– И что?
– Он бил. Я видел только отполированные до блеска ботинки, его ботинки непременно бывали отполированы до блеска, и край штанины. Я старался не кричать, но под конец всегда сдавался, потому что он не унимался, пока я не начинал рыдать.
Еще несколько метров тропинки, засыпанной хвоей, на которой скользят тонкие городские подошвы – и пляж, песок, море, все по-прежнему, так, как запомнилось ему, то есть мне... мне?
– Ты думаешь, ты забыл?
– Вряд ли забыл, но прошло время, потом расстояние, и он сам меня позвал. Я теперь, как мне кажется, не тот, что был.
– А он?
– Здесь все по-старому, я имею в виду декорации, но ведь они диктуют человеку манеру поведения.
Был отлив, они шли по твердому песку извилистым краем моря. Выброшенная на берег коряга, наполовину засыпанная, пустая бутылка, дохлая медуза, прижатая доской с торчащим гвоздем, запах водорослей и гниющего дерева., низкое небо, затянутое тучами, ни ветерка.
– Ты снова уедешь?
– Да.
Он не расслышал ее вопрос, он вдруг увидел перед собой ту коричневую портьеру, хотя нет, она висела между комнатами, а все происходило не там, а на веранде за спальней, там были почти полностью опущенные жалюзи с небольшим зазором внизу, их ноги и голоса, и льющий за шиворот дождь – «клянусь тебе, я никогда...», «и ты смеешь мне это говорить!» – разящее движение, его острые колени, ее голова в нескольких сантиметрах от пола, ни вскрика, я ведь мог вмешаться, стукнуть в окно, я хотел, неправда, что я не хотел, и откуда мне было знать, что так не должно быть, когда тут на всех стенах и полках сплошь – Бог, а прощения придется ждать взаперти в чулане на чердаке среди галош и зонтов?
Беседка, шиповник, поле, первые капли дождя (ну вот, теперь ты вымокнешь, не беда, а платье, ерунда, возьми вот куртку, какая теплая, ты не мерзнешь?) и дождь, льющий за шиворот. Что он делал у веранды в дождь?
– Он бил не только меня. Мать тоже.
– Почему?
– Не знаю.
Почему? «Клянусь тебе, я никогда...» – неужели я слышал только это? Должно быть, я сбежал, спрыгнул с веранды, не дотерпев до развязки. Ума не приложу, что она чувствовала: она уронила голову, и я не мог рассмотреть выражения ее лица, но она не плакала, во всяком случае сколько я видел, хотя наверняка я видел не все.
– Какая она была?
– Мать? Хорошая, я думаю. Она часто плакала. И никогда не жаловалась на меня, насколько я знаю, а когда отец выпускал меня из чулана, она всегда уходила, не знаю куда, но ни в комнате, ни на кухне ее не было. Ты ее знала?
– Только в лицо. Я помню, она легко краснела.
– Правда. А я и забыл.
– Странно, что ты забыл. Это все помнят.
– Однажды, – сказал он, – она сидела с шитьем. Я, наверно, болел, потому что тогда мне изредка разрешалось полежать на диване в гостиной. Мы молчали, никто из нас долго ничего не говорил. Вдруг она покраснела. Я лежал и смотрел на нее, не мог оторваться, а потом спросил ее, хотя, может, это было в другой раз, я спросил, отчего отец никогда не краснеет, она не ответила.
Дома, дорога вдоль парка с вековыми липами, нудный дождь, липнущая к спине холодная рубашка, дом с огромной террасой и грушами по периметру стены (ты не зайдешь, к сожалению, нет, но можно пригласить тебя на чашечку кофе, с удовольствием, спасибо за куртку, ты, наверно, замерз, спина вся мокрая, тогда в пять, спасибо за прогулку), захлопнувшаяся за ней дверь, дорога домой... домой?
Он отпер дверь. И услышал, как отец гремит сковородками на кухне.
– Это ты, Габриель?
– Я.
Пахло рыбой. Он поднялся наверх и переодел рубашку. В распахнутое окно виднелась тихая улочка с низкими домами. Взгляд наткнулся на «Бог есть любовь» в черной раме над кроватью. Он снял его. Ты как ребенок! Вовсе нет. Он убрал его в низкий ящик в ногах кровати.
– Габриель, идешь?
Он выждал. Отец уже сидел за столом. Ждал, молитвенно сложив руки и склонив голову. Габриель отвернулся к окну.
– Угощайся, чем Бог послал.
Они сели строго напротив.
– Вкусно.
– Человек многому учится, когда остается один.
Еда была невкусная, рыбу не досолили. Солонки на столе не оказалось, а попросить он не решился, духу не хватает, такой вот я, и он такой, нечего мне здесь делать.
– Хорошо, сынок, что ты вернулся. Без мамы тут пусто.
Он не ответил. Тикали часы, капало из крана. Теперь моя очередь говорить, и что сказать?
– Она мучилась болями?
– Нет. Но она мечтала проститься с тобой. Она хотела попросить у тебя прощения.
– За что?
– Всем есть за что просить прощения.
– Да?
– Господь...
– Пожалуйста, оставь Господа в покое.
– Не хочу. И не могу.
– Тогда давай не будем об этом говорить.
Молчание.
– Ты уже был на ее могиле?
– Нет еще.
– Наверно, ты захочешь отнести ей цветов из сада. Ты пойдешь после обеда?
– У меня встреча с Бодил.
– Кто это?
– Бодил Карм.
– Вот оно что.
– Спасибо за обед.
Отец склонил голову, сложил руки и пошевелил губами, но беззвучно.
– На здоровье.
Лестница наверх, комната, как я осадил его, на стене темное пятно от «Бог есть любовь», он войдет и увидит, дождь кончился, на зеркале солнечный зайчик, тогда можем сесть на веранде, шаги на лестнице, я не буду ничего вешать на место, вообще не открою.
Он прошел мимо, в спальню. Габриель сел на кровати, сердце колотилось. Все как раньше, подумал он. Я могу дерзить, могу снимать картинки со стены, но я попался в сети. Я опять чувствую себя неисправимым грешником, как тогда, в детстве.
Тогда. Окно нараспашку, тихо елозит на фоне бледного вечернего неба тюль, ни наласкаться, ни разлепиться немыслимо, одеяло упало на пол, нагота, стрекот кузнечика за окном, баюкающий шелест листьев, размеренное дыхание – ты не мерзнешь, нет, а ты, и я нет – мягкие сумерки, спокойные движения его рук: суетиться нет причин, да и слишком многое поставлено на карту, разговор полушепотом, когда звук важнее смысла, – слышишь, как шумят деревья, послушай кузнечика, надо же, такая тишина – новые чувства, новые мысли, великие слова о счастье, которые ждут не ответа, но эхо, светлые волосы на подушке, запахи, июльский вечер и она – я сейчас заплачу, я так счастлива – вдруг: стук дверей, шаги, голоса; и сразу, без перехода – ужас: что мы наделали, секундная паника, она: запри дверь, шаги по лестнице, лязганье дверной ручки, отец: Габриель, почему ты закрылся? У меня гости. Давай не будем все усложнять. Стыд, что отец не постучался, страх и чувство вины, тяжелые с первой секунды, но еще более усилившиеся, когда он, проводив ее, вернулся домой, было уже поздно, отец ждал в темной гостиной: Габриель, мне надо с тобой поговорить. Молчание. Я видел, что это была девушка, кто она? Никакого ответа. Я видел, что в комнате был погашен свет и заперта дверь, кто эта девушка? Не скажу. Я прекрасно знаю и сам, а спрашиваю тебя единственно с целью дать тебе шанс ничего от меня не скрывать, но если ты не желаешь ничего рассказывать, мне остается предполагать наихудшее, поэтому мой долг – поставить в известность о произошедшем ее отца. Если ты это сделаешь. Я это сделаю. Это подло. Думай, что говоришь, Габриель. Это подлость из подлостей.
В зеркале отражалось солнце. Он спустился по лестнице и вышел из дому, после дождя дорожка была мокрой и твердой. Он позвонил в дверь.
– Мама вышла на минутку. Чувствуй себя как дома. Тебе чай или кофе?
– Все равно. Можно я сяду на террасе?
– Конечно.
Он устроился в кресле-качалке. Она ходила из дома на террасу и обратно. Напевала что-то себе под нос. На него снизошел покой, физическое и душевное умиротворение, которое он испытывал и раньше, но крайне редко.