Шиффле прислал мне ответ с обратной почтой, как это было принято раньше.
"Месье!
Мне нечего рассказать о тех далеких временах. У чиновника нет истории. К тому же я не интересуюсь литературой. Словом, в эти выходные, как и в предыдущие, я собираюсь провести время с семьей. Затем я уеду отдыхать. Так или иначе, я не намерен делать никаких заявлений.
С сожалением и сердечным приветом".
На большее я не рассчитывал. Ничто так не воодушевляло меня, как решительный отказ. В следующее воскресенье я доехал автобусом до Сен-Ке-Портриё, коммуны, расположенной на берегу залива Сен-Бриёк. Задержавшись ненадолго, чтобы подышать запахом моллюсков на берегу небольшого рыбацкого порта, я отправился пешком к Шиффле, в его частный дом в самом центре. Когда я позвонил в дверь, часы на церкви показывали четверть второго.
Мне открыл немолодой мужчина. Его волосы с проседью были тщательно зачесаны назад. Он щеголял в клетчатой рубашке и бархатных брюках отменного качества. Совершенно новая твидовая фуражка красовалась на вешалке у входа. Две собаки резвились у ног хозяина. Шиффле во всем походил на «gentleman farmer» [17], за исключением самого главного: на его облике лежал неуловимый отпечаток времени. Пока хозяин старался успокоить лаявших собак, мне удалось обстоятельно его рассмотреть. Первое впечатление — самое верное.
— Робер Шиффле?
— Он самый… — произнес он неохотно, нахмурившись.
— Мы с вами говорили недавно по телефону. Простите, что я потревожил вас в воскресенье, но, по-моему, произошло недоразумение, поэтому…
Он покачал головой слева направо, слегка скривился, поджал губы и тихо закрыл дверь, не говоря ни слова. Я инстинктивно просунул ногу в дверной проем. Собаки снова залаяли. Пока Шиффле оттаскивал их за ошейники, я, воспользовавшись моментом, слегка толкнул дверь и оказался внутри.
Я был хозяином положения. Мне следовало только как можно дольше не сдавать своих позиций. Старик с трудом сдерживал гнев:
— Месье, я прошу вас выйти! Я, кажется, не разрешал вам входить в мой дом! Так что не вынуждайте меня спускать собак.
— Господин Шиффле, послушайте меня хотя бы минуту. Я приехал из Парижа специально, чтобы встретиться с вами. Неужели я проделал весь этот долгий путь напрасно? Мне нужно непременно с вами поговорить. Не о вас, а о госпоже Арман-Кавелли и деле Фешнеров, помните? Улица Конвента, тысяча девятьсот сорок первый год…
— Кто это?
— Магазин меховой одежды Фешнеров…
— Ах да, смутно припоминаю. Но мне нечего сказать, вы зря приехали, я очень сожалею.
У меня в запасе оставался только один довод, единственное преимущество, не позволявшее мне окончательно признать себя побежденным. Как правило, я держал его при себе, пуская в ход лишь в крайнем случае. Это решающее средство смахивало на шантаж.
— Месье, как бы то ни было, я напишу большую статью об этой истории. Ваше имя будет упомянуто, ваше поведение во время войны станет достоянием гласности. Если вы увидите в статье ошибки, не надо потом жаловаться. Никто не читает опровержений, газетчики превосходно умеют их прятать на обратной стороне листа, в самом низу слева… Не говоря уже о том, что я могу представить ваш поступок в черном цвете просто по незнанию, обычная издержка производства; уж не обессудьте… Поверьте, в ваших же интересах мне помочь.
Шиффле почесал в затылке, отвернулся, сделал три шага, а затем вернулся и указал мне на стул в прихожей:
— Я обедаю в кругу семьи. Когда я закончу, мы поговорим несколько минут, если вам угодно.
Старик удалился, оставив меня одного. Я присел. Передняя не была отделена от столовой дверью. Там собрались приблизительно дюжина человек, из них половина детей. Они продолжали есть, пить и болтать, как будто меня тут не было. Говорили тихо, и до меня доносился лишь гул голосов. Время от времени тот или другой из сидевших за столом бросал на меня взгляд, как бросают кусочек сахара собаке. Сначала мне было не по себе, затем я пришел в сильное замешательство и вскоре почувствовал себя униженным. Тем более что меня к столу не пригласили, и я начинал чувствовать голод. Я то и дело закидывал ногу на ногу, но это уже не помогало мне справиться со своим смущением. Я даже не мог встать и пройтись или порыться в книгах, стоявших на полках книжного шкафа. Испытание, которому меня подвергли — если только это было испытание, — становилось невыносимым.
Через полвека после войны бывший инспектор полиции по делам евреев поставил меня в угол. Держал на расстоянии, как врага. Его близкие не говорили со мной, но их взгляды кричали мне в лицо: «Вон!» Было ли этим людям хотя бы известно то, что я знал об их патриархе, восседавшем во главе стола? При других обстоятельствах я бы просто встал и ушел. Но не сейчас. Цель оправдывала средства. Я должен был все выяснить. В данный конкретный миг меня обуревала одна-единственная сильная страсть — неодолимое желание знать. Чтобы понять наконец, в чем дело, я был готов обречь себя на куда более тяжкое унижение. Моя одержимость позволяла мне стойко сносить все удары и держаться на плаву под градом плевков. Тяга к истине, стремление понять, в высшей степени присущие человеку, не сдают своих позиций с незапамятных времен. Любопытство не дает угаснуть жажде жизни. Несколько часов ничего не значили по сравнению с целой жизнью.
Пытка продолжалась до начала пятого. Лишь после того, как подали кофе, Робер Шиффле как ни в чем не бывало повел меня в библиотеку на первом этаже, захватив с собой кофейник. Он держался со мной, как с посетителем, который только что пришел.
— Знаете ли, мне нечего стыдиться своего прошлого. Я исполнял приказы…
Может быть, в библиотеке кто-то был? Или в ней царил беспорядок? Если только там не хранились документы, которые Шиффле хотел скрыть от моего пытливого взора. Так или иначе, он передумал и повел меня в детскую. Хозяин опустился на единственный в комнате стул. Мне оставалось только последовать его примеру, и я сел на нижнюю из двух кроватей, расположенных в два яруса. Я бы не смог сказать, что было хуже — гнетущая атмосфера или нелепое положение, в котором я оказался. Если Шиффле хотел таким образом дать мне понять, что наш разговор будет коротким, то он умело взялся за дело.
За полчаса я удостоился полной картины оккупации, увиденной глазами чиновника из своего кабинета. Старик нехотя уточнил, что он был ревностным служакой весьма секретного отдела полиции, которая продолжала исполнять свои функции в этот довольно критический период истории Франции. Мировосприятие бывшего инспектора было настолько бюрократическим, что это обескураживало.
Как обычно в подобных случаях, я воздерживался от каких-либо возражений. Я пришел сюда не для того, чтобы спорить с Шиффле или в чем-то его уличать, а чтобы вытянуть из него сведения. Однако поводов для неприязни было предостаточно. Глядя, как старик дымит трубкой, слушая, как он воссоздает историю на языке законов и указов, я испытывал тошноту. Никогда еще мне не приходилось так близко соприкасаться с обыденным злом.
Вынырнув из этого чудовищного словесного потока, я составил некоторое представление не об антисемитизме, а о Власти. Обладает ли должностное лицо, будь-то высокопоставленный чиновник или мелкая сошка, совестью? Все сводилось к этому неразрешимому вопросу. Так или иначе, даже если у Шиффле и были угрызения, то он искусно их скрывал.
Подобные люди страшнее всех, так как они гораздо чаще встречаются, меньше бросаются в глаза и причиняют больше вреда, чем подлинные злодеи. Они выставляют напоказ свои принципы, носятся с чувством долга и прикрываются службой отечеству. Если когда-нибудь снова грянет война, надо будет в первую очередь остерегаться чиновников, тех, кто составляют отчеты и подписывают циркуляры. Одним махом печати они могут послать человека на смерть, никогда не задумываясь о последствиях своего поступка. Жертвы бюрократических зверств безлики. Коллективная ответственность смягчает вину преступников. Можно ли более безнаказанно творить зло?
17
Сельский дворянин (англ.).