Катя уже знала: раз Генка зашумел, начал рукой рубить, значит, тут дело касалось его, и осторожно спросила, что же это за конфликт такой был.

— Не знаешь? Я тут одного аденаурца учил советский трудовой народ уважать.

У Кати даже спина похолодела, когда она это услышала.

Грузила бригада стивидоров прошлым летом западногерманский лесовоз на рейде. Лесовоз был хороший, лебедки исправные, и все было ладно. Шли стивидоры с перевыполнением плана. На заносчивость и недружелюбие команды грузчики уже привыкли не обращать внимания. Да и предупреждены они все строго: «Делайте свое дело и не отвечайте на вылазки. Вы — работники советского порта».

Но на этом лесовозе команда оказалась уж особенно едучая. Вахтенные матросы тем только и развлекались, что, свесившись через борт, плевали на баржу, норовя попасть в грузчиков, кричали обидные слова и даже показывали язык, как дети.

У причалов такие действия происходят редко. Там властей много и они быстро призовут к порядку, а на рейде совсем другое дело. Тут вся власть — дежурный вахтер. Он, бедняга, стоит на корме баржи с ружьем, видит все это мелкое издевательство над своими рабочими, и по лицу его желваки от бессилия ходят. Хоть он и с ружьем, а все равно что безоружный перед такими гадкими действиями, ибо нарушений-то в международном масштабе никаких нет, а так, плевки одни.

Видя такую выдержанность рабочих, на лесовозе вовсе обнаглели. В особенности один из штурманов. Он даже на баржу по стремянке стал спускаться и привязываться к грузчикам. А они отстранят его рукой или доской нечаянно пихнут, и все это молчком, с полным презрением.

Но однажды этот штурман спустился на баржу пьяненький, а может, и представился пьяненьким, и уж куражился он, куражился. Несколько раз вахтер вежливо просил его подняться на корабль, но он не подчинился власти. Почему-то прилип этот немец, как банный лист, к Генке. Здоровяк Генка, в руках у него все горит, двигается, живет. Работает играючи. Возможно, зависть взяла немца. Вот он и привязался к Генке, мускулы его щупает, руки сгибает: «О-о, — кричит, — гут арбайтер», — а сам волком на Генку смотрит, ну и Генка на него тоже соответственно.

По взгляду оба готовы съесть друг друга сырьем, а нельзя. Генка так и рассказывал Кате:

— Гляжу на него — облизьяна, форменная облизьяна. Глаза возле ушей, а между глаз точь-в-точь две говядины висит. И вот так меня и подмывает закатать в эти говядины. А я терплю. Законно работаю. Работой только и дразню его, и зло срываю. От лебедки дым идет.

И стерпел бы, наверное, Генка всякие надругательства аденауэрского штурмана, да тот уж совсем распоясался и давай изображать, как он во время войны таких, как Генка, на штык подымал и через себя бросал. Прямо так и показывает: поддеваю, мол, и бросаю. И зубы ощеряет при этом.

Тут вахтер не вытерпел и сказал что-то тому недобитку по-немецки. Один стивидор немного знал немецкий язык и сразу перевел его слова.

— Что ж ты так ловко швырял наших, а сам за Эльбой очутился?

Штурман взбеленился. Начал орать, руками размахивать, а работяга тот с пятого на десятое переводил. В общем, грозился немец выйти из-за Эльбы и свести с нами счеты. Вахтер замкнулся и снова на корму ушел, чтоб уж больше не прорвало его. А Генка понял, что у вахтера тоже край нервов наступил, потихоньку к нему с просьбой.

— Товарищ, корешок родной, разреши эту подлюгу укоротить? Терпежу нет. Разреши?

Он подумал, подумал и сказал:

— Вали, только не сильно. Я ничего не видел, ничего не слышал.

— Пор-ря-док! — заликовал Генка. — Понимаю, все понимаю: открытый порт, дипломатия. Я его вежливенько, вежливенько.

Ушел Генка на нос баржи, за доски. Немец туда же, за ним увязался. Глянул Генка по сторонам — никого. Цап немца и посадил его на палубу, как на горшок.

— Тяжелый, спасу нет, — рассказывал Генка Кате. — У него одна задница в наш автобус не войдет. И как я его поднял, не знаю. Это уж я про отца и про братанов вспомнил, потому и поднял. Эх, как он сиганул с баржи! Где и прыть взялась. По веревочной этой лесенке быстрей облизьяны перебирался. А работяги свистят ему вслед. Ну, думаю, пропал я. Работаю. Жду. Вижу, и вахтер переживает. Проходит час, другой, ни гу-гу на корабле. Мы работаем. Немцы не плюются. Вижу, начальник вахты ихней на баржу спускается. Ну, думаю, все: сейчас меня и арестуют. Прошел этот начальник мимо нас, никого не заметивши, и прямо к вахтеру. Что-то прогавкал — и назад. Мы — к вахтеру, узнать, что и как. А он смеется. Извиняться, говорит, приходил. Человек, говорит, допустивший нарушение, наказан: до конца погрузки выход на берег ему запрещен. Так что работайте, ребята, спокойно. Рад вахтер, и мы рады. И тут я понял, как надо обращаться с этими людьми. Вежливостью их не проймешь, — Генка помолчал, вытер нос рукавицей, ловко цыркнул слюну сквозь зубы, аж за край причалов, и угрюмо закончил: — Ну, а меня все-таки вызывали к начальнику. Беседовали: «Так и так, товарищ Гущин. Ты нам международные конфликты не устраивай». Слово дал. Терплю. Только неправильно все это. Ну, да ладно. Пока там суд да дело…

Доканчивал этот рассказ Генка уже после смены, когда они с Катей вышли на высокий берег протоки. Возле устья протоки сжатым кулаком высунулся в Енисей каменный мыс и замкнул протоку от ветров и. бурь. За стрелкой острова и за этим мысом медленно, размеренно уходила вдаль река. На той стороне чуть виделись кубики домов поселка — сгарая Игарка.

— Завтра мы с тобой поплывем во-он туда, — показывал Генка за мыс правой рукой, а левую в это время как бы ненароком просунул Кате подмышку и тиснул ее за грудь.

Катя отпрянула, вспыхнула, хотела громко возмутиться, но Генка уже говорил:

— Там, верстах в пяти, у меня паромчик стоит. Проверим. Стерлядочек возьмем, а может, и осетра, на твое счастье? А что? Законно. Ты — девка фартовая! — и Генка снова попытался игриво обнять Катю.

— Геннадий! — сказала она. — Когда человек блудит словами — это еще куда ни шло, но руками…

Генка смутился, заморгал, улыбнулся, поцарапал затылок и даже поутих на время.

И сейчас вот за рулем он тоже сидит тихий, непривычно задумчивый и только ветерок перебирает его рассыпчатые волосы, бросает на глаза и все так же ярко, как крупные смородины, зреют эти глаза! Даже глядеть в них радостно. Столько там светится жизни, веселости, любопытства.

Катя еще ни у кого не видела таких ярких, таких переполненных через край жизнью глаз.

Тарахтит моторишко. Разбегается вода по бортам, кипит за кормою лодки. На подтоварнике лежат мешки с диким луком. Пахнет от них талым льдом, скудной береговой землей, студеным северным ветром, от которого все гнется, все трепещет. Только лук растет себе по берегам, корнями широкими и работящими подбирая комочки почвы и оберегая эти комочки от ветров и воды. Он даже цветет, этот лук. Красиво цветет. Берег плещет радостью, когда раскроются сиреневые мохнатые шишечки лука. Они подолгу не засыхают и не осыпаются. Но там, где осыплется шишечка, на следующий год непременно прорастет хоть одно зерно, прорастет не стеблем, а целым пучком стеблей.

Под мешками — доски, а под досками — немного воды, и в этой воде шлепаются, скребутся острыми гребешками стерлядки и костерьки. Осетр не попался.

— Нефартовая ты, — сказал Генка, просмотревши две сети, связанные вместе, потому и названные паромом.

Паром этот Генка ставил без наплава и потому искал кошкой. Искал долго. Ругался. Рыбнадзор ругал, который свирепствует и принуждает «трудовой народ» ловить рыбу тайком.

Тарахтит моторишко. Бежит лодка. Катя думает о Генке. Все-то Генка умеет, все-то у него получается. Летели два чирка над водой, поравнялись они с лодкой, Генка трах-трах из ружья — и оба чирка лежат вон в багажнике. Отличный стрелок Генка. Стрелять, говорит, надо без промаха. Если фашисты снова нападут — пригодится.

Мать бедная до того запугала себя насчет войны, что и места себе найти не может. Двух сыновей потеряла, мужа. Один сын остался. И неспокойный он, переживания из-за него сплошные. Но один он, один. Вся жизнь в нем. Иной раз ночью мать подкрадется к его кровати, пощупает — здесь ли? Цел ли? Генка проснется, испугается ее взгляда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: