Родас смотрел на них не двигаясь, тяжело дыша, весь в холодном поту. От первого выстрела Пелеле покатился по каменным ступеням. Турки в страхе притаились. Второй выстрел докончил дело. И никто ничего не видел; только в одном из окон архиепископского дворца глаза святого помогали умереть несчастному, и пока тело Пелеле катилось по ступеням, рука с аметистовым перстнем отпустила ему грехи, открывая путь в царствие небесное.

VIII. Балаган у портала Господня

На звуки выстрелов и на стоны Пелеле, на торопливый топот Васкеса и его друга сбегались улицы в лохмотьях лунного света, не зная толком, что же произошло; а деревья на площади горестно хрустели пальцами – как передашь по воздуху, по телеграфу о том, что случилось! Улицы заглядывали за угол, спрашивали, где же это было, и, окончательно сбитые с толку, разбегались – одни к центру, другие к предместьям. Нет, не в Еврейском переулке, извилистом и кривом, словно его проложил пьяный! И не в переулке Бродячих Псов, прославленном подвигами кадетов, вонзавших шпаги в подлых жандармов, воскрешая тем самым времена мушкетеров. Не в переулке Короля; и не в переулке Святой Тересы. крутом и угрюмом. Не в Кроличьем, не в Гаванском, не у Пяти Дорог, не на улице Призраков…

Это случилось на Главной Площади, там, где пищит-попискивает вода в общественных уборных, где звенят-позвякивают саблями часовые, где медленно вращается-поворачивается ночь на холодном небесном своде, а с нею собор и само небо.

Ветер тоже ранен, слабо бьется жилка у его виска, ему не под силу сорвать листья – навязчивые мысли – с растрепанных голов деревьев.

Вдруг неподалеку от Портала Господня открылась дверь, и робко, словно мышка, выглянул хозяин балагана. Жена толкала его на улицу с любопытством пятидесятилетней девочки. Что там? Почему стреляли? Мужу казалось не совсем пристойным высовываться из дверей в нижнем белье ради прихотей жены. Обязательно ей надо знать, видите ли, не турка ли там пристрелили! Чтобы он вытянул шею, она вонзила ему в бока десять острых, как шпоры, ногтей – ну, это уж совсем грубо!

– Ой, господи, мне ж не видно! Как же я скажу? Ну чего

ты от меня хочешь?

– Как, как? У турков, говоришь?

– Я говорю, ничего не видно! И что ты от меня хочешь…

– Не бормочи ты, ради Христа!

Когда он вынимал искусственную челюсть, то говорил совсем неразборчиво.

– Постой, вижу, вижу!

– Ничего не разберу, что ты бормочешь! – И тоном мученицы: – Слышишь? Я не по-ни-ма-ю!

– Вот, вот, вижу! На углу толпа собирается, около Дворца архиепископа!

– Знаешь что, пусти-ка лучше меня, никакого от тебя толку! Ни слова не разберу! Бормочет, сам не знает что!

Дон Бенхамин уступил место супруге, и она встала в дверях – волосы растрепаны, одна грудь вывалилась из желтой ситцевой рубашки, другая запуталась в лентах ладанки!

– Смотри… носилки несут! – сообщил напоследок дон

Бенхамин.

– Вот оно что!… Значит, это здесь… А я-то думала – у турков! Что ж ты, не мог сказать? То-то стреляли так близко!

– Как сейчас вижу, несут носилки, – повторил кукольник: из-за спины супруги его голос звучал глухо, словно из-под земли.

– Чего, чего?

– Я говорю, как сейчас вижу, носилки тащат!

– Ты уж лучше молчи, ничего у тебя не разберешь! Надел бы зубы, а то бормочешь что-то…

– Я говорю, как сейчас, носилки…

– Врешь, их только теперь тащат!

– Ну, дорогая, я же видел!…

– Сейчас несут, говорю! Что я, ослепла?

– Я что, я ничего, только я как сейчас…

– Ну, что, что? Носилки? Да пойми ты…

Дон Бенхамин ростом едва достигал метра; был он щупленький и мохнатый, словно летучая мышь, и вряд ли мог разглядеть толпу людей и жандармов из-за спины своей супруги, дамы весьма дородной, которая занимала в трамвае два места (по одному на каждую ягодицу), а на платье брала не меньше восьми метров.

– Как будто тебе одной интересно… – осмелился произнести дон Бенхамин, надеясь положить конец этому полному солнечному затмению. Тогда, словно он сказал: «Сезам, откройся!» – жена тут же повернулась и навалилась на него всей тушей.

– Ох ты, господи, матерь божья!… – крикнула она, подняла его и понесла к дверям на руках.

Кукольник плевался зеленым, лиловым, желтым, всеми цветами радуги. И пока он бил ногами по огромному, как сундук, животу супруги, четверо пьяных несли через площадь носилки с телом Пелеле. Супруга перекрестилась. О погибшем рыдала вода в общественных уборных и ветер шуршал крыльями коршунов на серых деревьях парка.

– Когда нас венчали, черт бы побрал тот день, священнику надо было сказать: «Няньку тебе даю, а не рабу!» – ворчал кукольник, опускаясь на твердую землю.

Супруга не протестовала (невероятная супруга, ибо, если сравнить кукольника с долькой мандарина, ее придется сравнить с крупным апельсином) – пускай болтает, все равно ничего не разберешь, когда он без зубов.

Через четверть часа супруга храпела, словно ее горло и легкие боролись за жизнь под тяжестью телес, а дон Бенхамин истекал желчью и проклинал час женитьбы.

Однако балагану все это пошло на пользу. Куклы отважились вступить в область трагедии. Теперь настоящие слезы текли из их картонных глаз, благодаря системе трубочек, питавшихся водой из таза с помощью клизмы. Раньше куклы только смеялись, а если и плакали – то с веселой гримасой. Отныне они поливали подмостки красноречивыми потоками слез.

Дон Бенхамин думал, что дети будут плакать на этих представлениях; он был безгранично поражен, когда увидел, Что они хохочут куда сильнее, чем прежде, – прямо заходятся от смеха. Дети смеются над чужими слезами… Дети смеются над побоями…

– Это же неестественно! – удивлялся дон Бенхамин.

– Очень даже естественно! – возражала супруга.

– Неестественно! Противоестественно!

– Естественно! Естественно! Преестественно!

– Pie будем спорить! – предлагал дон Бенхамин.

– Не будем, – соглашалась она…

– Но все же это неестественно…

– Естественно, говорю! Естественно-преестественно-распреестественно!

Когда жена Бенхамина ругалась с мужем, она пользовалась лишними слогами, как клапанами, чтобы не взорваться.

– Не-не-не-не-естественно! – вопил кукольник, хватаясь за голову в бессильной ярости.

– Естественно! Преестественно! Препереестественно! Пре-пе-пе-пе-реестественно!

Как бы то ни было, балаган у Портала Господня долго пользовался клизмой, благодаря которой плакали куклы и хохотали дети.

IX. Стеклянный глаз

К вечеру закрывались лавки; простившись с последними покупателями, хозяева пересчитывали выручку и принимались за вечернюю газету. Мальчишки развлекались на углах, ловили майских жуков, слетавшихся на свет электрических фонарей. Пойманный жук подвергался пыткам; самые жестокие стремились их продлить, и не находилось милосердного, чтобы раздавить жука и разом прекратить его муки. Парочки у решетчатых ставен изнемогали иод бременем любви, а патрули, вооруженные штыками, и ночные дозоры, вооруженные дубинками, под командой начальников гуськом обходили тихие улицы. Иногда все менялось. Мирные истязатели жуков объединялись и вели бои, причем бойцы не отступали, пока хватало снарядов, то есть камней. Любовные сцены у окна прерывались появлением мамаши, и несчастный поклонник, схватив шляпу, бежал, словно от черта. А патруль хватал какого-нибудь прохожего, обыскивал с головы до ног и вел в тюрьму – оружия, правда, у него нет, но подозрителен что-то, ходит тут без дела, не заговорщик ли, и вообще, как сказал начальник, что-то он мне не по вкусу, больно заметный…

В этот поздний час бедные кварталы казались бесконечно пустынными, нищенски грязными, и было в них какое-то восточное запустение, порожденное религиозным фатализмом, покорностью воле божьей. Луна плыла по сточным канавам вровень с землей, и питьевая вода отсчитывала в своих трубах бесконечные часы жизни народа, который считал себя обреченным на рабство и преступления.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: